Новости: Группа нашего форума ВКонтакте: Гадание • Магия • Руны | VK

  • 19 Марта 2024, 10:25:54


Автор Тема: Тэффи. Нежить  (Прочитано 3039 раз)

Eliz

  • Ветеран
  • *****
  • Сообщений: 3509
  • Репутация: 1290
  • Eliz Eliz Eliz Eliz Eliz Eliz
Re: Тэффи.Нежить
« Ответ #15 : 14 Января 2020, 03:28:45 »
    Тэффи. Баба Яга

Сказки рассказывают:
    «Баба Яга, костяная нога, в ступе едет, пестом погоняет, помелом след заметает».
    Учитель словесности говорил:
    «Баба Яга — богиня вьюг и метелей».
    В детских книжках изображалась Баба Яга худой, дикой старухой, с зелеными злыми глазами, изо рта клык торчит, волосы седые, косматые. Страшная, костлявая — у-у-у, и детей ест.
    Слово «богиня» вызывало представление о красоте — Венера, Диана. Мы видели их статуи, образцы совершенства. Мы слышали выражение «хороша, как богиня». И вдруг эта лютая ведьма, злющая, уродливая старуха — наша богиня. Было это нелепо и смешно.
    Да по правде говоря, кто из наших древних богов был красив? Лель, бог весны. Но он какой-то непопулярный и в народной памяти не сохранился.
    Сохранились, приобретя ругательное значение, домовой, леший да Баба Яга.
    Домовой — суровое чудище, хоть и охранял домашний быт, но похож был на старого крепостника-помещика, буянил, шумел, дурил на конюшне — лошадей мучил, щипал девок до синяков. Справедливый был, но жуткий и самодур. Захочу — полюблю, а не захочу — со свету сживу.
    Леший — о нем и упоминать страшно. Ухал в лесу, пугал, заводил в непроходимую чащу, запутывал, ни одного доброго дела за ним не числилось. Злющий был. Ему бы только запугать, сбить с пути, погубить человека и следы бурьяном заплести.
    Хороша была только русалка. Но только ее одну и видели люди, потому что заманивала она на погибель — красотой и нежностью. Она душу брала жалостью. Сидит на дереве женщина, маленькая — она, собственно, и не женщина, потому что у нее с половины тела рыбий хвост. Поэтому сидит она низко над водой и хвост этот в водоросли прячет. Сидит маленькая, нежная, робкая и горько-горько плачет. Просто бы сидела или манила — иной бы и не подошел. А если плачет — как тут не подойти. Жалко ведь. Жалостью и потянет. Эта богиня очень была опасная.
    Но Баба Яга, самая из них лютая, самая и интересная. И самая она русская. У других народов таких богинь не было.
    Жила Баба Яга на опушке леса, в избушке на курьих ножках, без окон, без дверей. Дверь, как потом всегда выяснялось, все-таки была, но повернута к лесу, так что проныра «добрый молодец», вызнавший откуда-то заклинание, говорил: «Избушка, избушка, повернись ко мне лицом, к лесу задом». И избушка поворачивалась.
    Жила Баба Яга одна. С нею только кот. Полного одиночества даже Яга вынести не могла. Держала кота за мурлыкание, за мягкую шерстку, за тепло и котовий уют. Людей Яга ненавидела и никогда их не искала. Они сами шли к ней выпытывать разные мудрые тайны и всегда Ягу надували. В каждом человечьем приближении чувствовала она обман и обиду.
    «Русским духом пахнет» — жди беды.
    Придет такой добрый молодец, наврет, наобещает, все, что ему нужно, выпытает, обманет и удерет. Ни благодарности, ни честной расплаты не жди.
    И каждый раз, как услышит она заклинание и повернется избушка на своих курьих ножках, ждет Яга беды неминучей. И каждый раз верит она сдуру в человеческую душу:
      — Быть не может, чтобы уже все так.
    Вот приходит бедная девочка-сиротка. Мачеха выгнала ее, мачеха на верную смерть послала. Знает Яга — человечий щенок, хоть и маленький, хоть и бедненький, а уж лукавый, с хитрецой, с гребешком, с полотенчиком и с куском сальца. Даст сальца коту, он и изменит. Тот самый мурлыка-кот, тепленький, мягонький, ягиный льстец и ласкатель, — он тоже изменник. И ворота скрипучие изменят, если их маслицем подмажут. Всюду измена. Ску-у-учно Яге.
    Сидит злая, клык точит.
      — Съесть бы их всех. Да хитрые, не дадутся. Придут, ягиной мудрости поклонятся, наврут, надуют и всегда-то, всегда унесут ноги.
    Кот изменник, ворота нечестные выпустили хитрую девчонку-заморыша. Бросилась Яга в погоню. А девчонка кинула наземь гребешок, и вырос дремучий лес. Стала Яга грызть деревья, пробилась через чащу. А девчонка кинула полотенце, и потекла по долине широкая река. Стала Яга пить, реку выпивать, а девчонка уж далеко, не поймаешь. И все ягины тайны, что выпытала, унесла, подлая, с собой.
    И вот сидит Яга в своей избушке на курьих ножках. Уперлась в лес носом. Ску-у-учно. Скорей бы зима.
    Весна — первое тревожное начало. Природа веселится, звери и люди любятся, нарожают хитрых детенышей — беда. Потом лето, жара. Шипит лес, кипит в горячем воздухе. Сделал свое дело. Разбросал семена, раздул по ветру. Доволен. Дурак лес. Старый дурак. Любит жизнь, бессмертие земли.
    Настанет осень. Выпадет первый снежок. Повеселеет Яга.
    И вот, наконец, зима.
    Задуют ветры. Стрибога внуки — это свои, свирепые, злющие. Заметет пурга дороги, закрутит вьюга хрустальную пыль, запоет, завоет метель. Пора!
    Садится Яга в ступу, пестом погоняет. Застучала ступа по кочкам, скачет, отскакивает, взмывает, взлетает в снежном вихре. Волосы у Яги разметаны ледяными прядями, острые костяные колени торчат. Страшная, могучая, вольная, летит вьюжной песней над землей.
    Кто видел ее? Как видят Валькирию рыцари, умирающие на поле сражения, так видят Ягу замерзающие, уже закрытыми глазами.
    Выскочит Яга из ступы, запоет, запляшет, ухватит гибкую молодую березку, и крутит, и вертит, и гнет, и ломает, только стон кругом идет да разлетается снежная пыль серебряным дымом. Кинется на соломенное чучело, которым завертывают на зиму розовые кусты. Обхватит и запляшет, разгульная, пьяная, треплет его, валит.
      — Пусти меня, — молит чучело, — не мучь! Я тебя не хочу! У меня в груди роза.
    Завоет Яга, заплачет, закружится, бешеная, злая. И снова рыщет по полям, по долам — кого бы замучить.
    Вот путник. Вылез из саней, ищет дорогу. Ага! Закружила его, повалила в сугроб, замела ему глаза снегом.
    Куда он ехал? К какой-нибудь Машеньке, миленькой, тепленькой, веселенькой. На что она ему? Он теперь белый-белый, ресницы, брови седые, из-под шапки заледенели белые кудри. Как чудесно, как вольно поет метель! Завораживает... Машенька? Что она! Пестрая тряпка на заборе. Можно ли ее вспомнить? Зеленые хрустальные глаза глядят ему в душу — так страшно и радостно, и поет и смеется душа. И никогда ведь, никогда в жизни не знала она такого восторга.
    Баба Яга! Старая, страшная! Людоедка проклятая! Ах, какая же ты чудесная, певучая, хрустальноокая! БО-ГИ-НЯ. Бери меня в твою смерть — она лучше жизни.
    Стихла метель. Темно, тепло в избушке на курьих ножках. В углу стоит метла, перемигивается со ступой. Сонно мурлычет неверный кот, выгибает спину, притворяется.
    На печи лежит Баба Яга. С ледяных волос капает вода на пол. Торчит из-под тряпок костяная нога.
    Ску-у-учно.


"У меня в померкшей келье — Два меча. У меня над ложем — знаки Черных дней. И струит мое веселье Два луча. То горят и дремлют маки Злых очей".

Eliz

  • Ветеран
  • *****
  • Сообщений: 3509
  • Репутация: 1290
  • Eliz Eliz Eliz Eliz Eliz Eliz
Re: Тэффи.Нежить
« Ответ #16 : 14 Января 2020, 05:42:50 »
Ведун

    Как удивительно ярки воспоминания детства!
      Сколько потом в зрелом возрасте случается видеть и прекрасного и значительного, и многое только скользнет по душе и умрет. И память не схватит и не задержит.
      Но иногда какая-нибудь сущая ерунда, посетившая ранние дни вашей жизни, останется в вашей памяти до самой смерти.
      Вот, например, живет во мне воспоминание о том, как кучер Славицкий ел редьку. Помню так ясно, художественно точно, и ничто в жизни этого воспоминания не убило и даже не сгладило.
      Помню жаркий летний день. Чудесно пахнет горячей соломой и березовой корой. Мы с сестрой играем около черного крыльца под навесом для дров.
      Игра занятная: крутить каблуком ямку в земле, чтобы вышла совсем круглая. Для мягкости можно в ямку поплевать.
      Работаем оживленно, приговариваем:
      -- Вот я-то умею, а ты-то не умеешь!
      -- Нет, это я умею, а ты не умеешь!
      Ничто так быстро не движет делом, как благородное соревнование. Наши ноги до колен вымазаны грязью, чулки разорваны, у сестры отлетел каблучок.
      И вдруг выбегает из дому мамина горничная. Бежит, гремит крахмальными юбками.
      -- Даша, куда? Даша, куда?
      -- К кучеру. Мамаша запрягать приказали.
      Мы с сестрой живо, не сговариваясь, схватились за руки и побежали за ней.
      Кучер жил в избе около конюшни. К конюшне нам подходить запрещалось. Раз поймали нас, как мы стояли на пороге и благоговейно смотрели на длинные лошадиные зады, разделенные хвостами, похожими на распущенные девичьи косы.
      -- Лошади лягнуть могут.
      -- Мы же далеко стояли, им не достать! -- пищали мы. На это брат-кадет сказал дельно:
      -- Лошадь, когда лягает, ногу вытягивает на четырнадцать аршин.
      Словом, к конюшне доступ был закрыт.
      Даша вбежала в избу. Мы остановились на пороге и смотрели.
      В небольшой полутемной клетушке около стола стоял огромный, раза в три больше моего человеческого роста, мужик в кожаном армяке. Стоял к столу боком, к нам лицом, жевал и крякал. Жевал он тоненькие ломтики редьки, которые брал прямо пальцами из стоящей на столе миски.
      Эта картина произвела на нас неизгладимое впечатление. То ли что он ел стоя, да еще боком, то ли что ел с аппетитом такую гадость, то ли что ел руками -- не знаю. Но забыть этого я уже всю жизнь не могла. И ничуть не удивилась, когда лет тридцать спустя сестра как-то спросила:
      -- А помнишь, как кучер Славицкий ел редьку?
      К воспоминаниям этого периода относился и садовник Панас. Панас на Украине значило Афанасий.
      Панас был у нас в деревне старшим садовником. Седенький, маленький, кривой, молчаливый и очень строгий. Мы его побаивались.
      Закон такой: пока не наварят варенья, детей в клубнику не пускать.
      Но у нас шайка была организованная: оставляли на аллее сторожа, который, завидя Панаса, должен был громко петь:
     
      "Мы расстались и после той встречи
      Много, много воды утекло".
     
      Часто сторож подличал. Запоет нарочно про встречу, а когда перепуганные обжоры выскочат, сам залезет в клубнику...
      И не столько опасно было, что Панас пожалуется, сколько сам он был страшен.
      Был он ведун. И по ведовской части разделывал разные чудеса. Предсказывал погоду и не только предсказывал, но умел властвовать над нею -- мог разгонять тучи.
      Помню, раз обещали нас взять в церковь ко всенощной. И вдруг, смотрят, потемнело небо, гроза будет. Ясно:
      -- Дети останутся дома.
      Но горничная Даша, которой по каким-то ее личным соображениям очень хотелось, чтобы все убрались из дому, подумала и сказала решительно:
      -- Сбегаю к садовнику!
      Мы с сестрой увязались за нею. Нашли кривого Панаса в яблоневом саду. Стоял, что-то подстригал, подвязывал. Ворчал себе в бороду:
      -- Ты чего прекословишь? Всем жить надо, а ты все себе, все себе. Некрасиво!
      Это он на яблоню сердился... Даша почтительно выждала.
      -- Дедка Панас! Разгони тучу, господам в церкву ехать.
      Панас внимательно посмотрел своим глазом на Дашу, точно проверяя, правду ли она говорит. Потом нахмурился, защурился, оглядел небо, что-то пошептал, подул и вдруг поднял руку и, оттянув рукав свитки, замотал им по воздуху. Мотал и дул и шептал. Потряс бороденкой. Поправил рукав на место.
      -- Ну вот, -- говорит, -- езжайте в церкву. Дождя не будет.
      Мы взглянули на небо: средь темной тучи закруглилось голубое окошечко, стало ползти, шириться... Гроза уходила.
      Панаса люди не боялись. Он был ведун, но худого не делал. Кажется, так ведунам и полагается -- зла не делать.
      Вот только когда помощник его, молодой садовник Трифон, неожиданно женился на рябой девке-бесприданнице, пошел слушок, что будто это Панас нашептал. Но на предположении этом как-то никто не остановился, и сделано оно было, конечно, только потому, что человеку свойственно объяснять необъяснимое. Такой высокий сан, как помощник садовника, и вдруг -- рябая девка! И вот ум человеческий стал искать ответа в мире чудес.
      Потом помню, как ушел от нас старый садовник.
      Ушел странно.
      Явился неожиданно и сказал, что просит расчета, потому что должен спешно идти на родину помирать.
      -- Да разве ты болен, Панас? -- удивленно спрашивали у него.
      -- Нет, еще здоров. Но уж раз пошло, что всем деревьям я стал неприятен, так значит пора. Давеча в крыжовнике иду, ветка дерет, не пущает. Яблоньку привил -- не слушается. Нет, уж вы меня не держите.
      В тот день он был какой-то белый, очень чистый, в вороте холщовой рубахи ярко-зеленая тесемочка. Все это было торжественно и подчеркивало серьезность его решения.
      Так он и ушел. Но не совсем. То есть прислуга и мы, дети, знали, что не совсем...
      Вывелись в курятнике цыплята. Все желтенькие, один черный. Все вместе, один -- особняком.
      Стали расти, покрываться перьями, -- а черный почти весь голый, так, кое-где перо, а сам точно горбатый и к тому же кривой, -- а никто его и не бил -- куда же глаз девался?
      Вот тут люди понимающие и стали догадываться.
      -- Цыпленок-то -- а? Понимаешь?
      -- Ой, Господи, неужто Панас?
      -- Что же теперь будет-то?
      -- А уж что-нибудь да будет...
      А цыпленок рос злющий.
      Мы бегали на него смотреть. Стоит на навозной куче, на самой верхушке, один, маленький, горбатый, голый, голова набок, одним глазом моргает и подойти другим цыплятам к себе не дает, так и подпрыгивает со злости.
      Сверстники его подросли, закукарекали молодыми петушиными голосами, а этот, злющий, и расти перестал, так маленьким и остался. Но корму требовал, по словам ключницы, столько, сколько десять больших петухов не склюют.
      -- На что его, такого, держать-то? -- заметил кто-то.
      -- А вот попробуй, зарежь. Он те покажет! -- отвечали ему.
      Называли цыпленка "колдун". Прямо звать Панасом боялись.
      Кончилась его история странно.
      По словам многих свидетелей, среди бела дня вдруг Колдун голову задрал и громко запел. Запел и побежал в лес. Лесок тут как раз, около курятника, начинался.
      Ну где это видано, чтобы петухи в лес бегали? Да ведь как скоро! -- будто позвал его кто.
      Запел и побежал в лес. Так и не вернулся.
      -- Правда, что это Панас был? -- спрашивали мы. -- Зачем же он приходил-то в цыплячьем виде?
      -- А это уж не нашего ума дело, -- отвечали люди понимающие. -- Раз приходил, значит, так уж надо было. И разве все человек понять должен?
"У меня в померкшей келье — Два меча. У меня над ложем — знаки Черных дней. И струит мое веселье Два луча. То горят и дремлют маки Злых очей".

Eliz

  • Ветеран
  • *****
  • Сообщений: 3509
  • Репутация: 1290
  • Eliz Eliz Eliz Eliz Eliz Eliz
Re: Тэффи.Нежить
« Ответ #17 : 14 Января 2020, 05:47:42 »
                      Черное запястье

                      Меня любила ночь, и на руке моей
                      Она сомкнула черное запястье...
                      Когда ж настал мой день - я изменила ей
                      И стала петь о солнце и о счастье.

                      Дорога дня пестра и широка -
                      Но не сорвать мне черное запястье!
                      Звенит и плачет звездная тоска
                      В моих словах о солнце и о счастье!


                                  * * *

                  Он ночью приплывет на черных парусах,
                  Серебряный корабль с пурпурною каймою,
                  Но люди не поймут, что он пришел за мною,
                  И скажут: "Вот луна играет на волнах!"

                  Как черный серафим три парные крыла,
                  Он вскинет паруса над звездной тишиною,
                  Но люди не поймут, что он уплыл со мною,
                  И скажут: "Вот она сегодня умерла"...
"У меня в померкшей келье — Два меча. У меня над ложем — знаки Черных дней. И струит мое веселье Два луча. То горят и дремлют маки Злых очей".

Eliz

  • Ветеран
  • *****
  • Сообщений: 3509
  • Репутация: 1290
  • Eliz Eliz Eliz Eliz Eliz Eliz
Re: Тэффи.Нежить
« Ответ #18 : 14 Января 2020, 05:59:51 »
Вурдалак

    Версты за полторы от нашей усадьбы, за селом, около погоста, стоял домик нашего священника отца Савелия Гиацинтова.
      Домик был старый, скверный, попросту хата, глиняная мазанка, как и все на селе. Только крыта была, в отличие от мужицких, не соломой, а дранкой -- деревянными плашками.
      Было в домике маленькое трехоконное зальце. Окошки выходили прямо в густые заросли сирени, и поэтому свет в комнате был зеленый и люди в зальце зеленые, как покойники.
      Потом шла спаленка, в стене которой прорублена была форточка в кухню для подачи кушанья. Была еще комнатка без определенного названия. В ней стояли мешки, кадушки и спала тетя Ганя, батюшкина сестра.
      Вся семья батюшки состояла из матушки, дочки Лизы, нашей сверстницы, да вот этой тети Гани, имя которой выговаривалось с придыханием почти на "х" -- Ханя.
      Батюшка был худ, высок, добр и очень беден. Сам, бывало, в высоких сапогах и холщовом подряснике шагал за сохою. Жиденькие косички подкручивал под широкую соломенную шляпу.
      Матушка была огромная, высокогрудая, нос трубой. Вероятно, от этого строения носа говорила несколько гнусаво, что производило впечатление надменности.
      Тетя Ганя появлялась у нас редко, только в самые торжественные поздравительные дни, и помню я ее в ярко-зеленой бархатной кофточке с зеленым галстучком.
      Батюшку прихожане любили, хотя он был строг.
      Помню, в церкви, когда причастники, напирая друг на друга, лезли к чаше, он очень гневно кричал:
      -- Куда прете, козлища! Разве может Господь всех вас сразу напитать! Становитесь в очередь!
      "Козлища" в свитках с огромными, собственного изделия, толстыми, как бревна, свечами темно-желтого воска толпились испуганно и упрямо и заранее разевали рот.
      Церковь была маленькая.
      На полу около амвона прихожане ставили свои приношения причту: глиняную миску, а в ней торчмя три продолговатых хлеба и в середине жареная курица или квадратный кусок сала, надрезанный крестом.
      Перед этими хлебами и курами часто видали мы молодую бабу или девчину, покаянно на коленях простаивавшую всю обедню. Это батюшка наказывал за какую-то таинственную провинность, нам, детям, не объясняемую.
      Притвор церковный украшали две большие картины религиозного содержания, пожертвованные моим отцом. Одна из них запомнилась на всю жизнь. Изображала она бичевание Христа. На первом плане помещалась фигура одного из бичующих, рыжего, волосы дыбом, босого, в ярко-зеленой рубахе. Нога его с невероятно развитым большим пальцем, снабженным на первом суставе огромной шишкой, явно подагрического происхождения, занимала самый низкий пункт на полотне и поэтому ребята, поднимаемые бабами, чтобы приложиться, целовали именно эту поганую незабываемую ногу.
      Служил обедни вместе с батюшкой псаломщик, он же и звонарь. Славился псаломщик необычайно громким сморканием и при этом без помощи платка, что очень возмущало мою тонную старшую сестру. Чтобы образумить неистового псаломщика, она надумала подарить ему носовой платок, которым он немедленно прельстил просвирнину работницу. Работница простояла две обедни на коленях перед жареными курицами, а он трубил по-прежнему в руку.
      Наша подруга Лиза, батюшкина дочка, девочка удивительная, несколько раз видавшая черта и вообще вравшая так вдохновенно и самозабвенно, что даже худела и истощалась, как бы исходила этим враньем. Эта Лиза рассказывала нам, что куры и хлеб и сало запирались в шкап и что обед у них никогда не готовился, а если кто хотел есть, то прямо лез в шкап и ел. Мне это казалось удобством и роскошью гениальной.
      -- Когда я вырасту большой и выйду замуж (с этого начинались обыкновенно все мои мечты), у меня в каждой комнате будут такие шкапы. Проголодаюсь в спальне -- буду есть в спальне, проголодаюсь в передней -- буду есть в передней. И никаких фокусов не надо -- прямо сунь голову в шкап и ешь!
      Впрочем, может быть, Лиза в данном-то случае и не врала. Может быть и правда, у отца Савелия было такое усовершенствованное хозяйство -- это в сущности было безразлично. Мы верили Лизе целиком, иначе уж очень скучно и просто было бы на белом свете.
      Рассказывала Лиза, как приходил к ним портной. Такие странствующие портные появлялись в те годы в помещичьих усадьбах. Придут, обошьют всех, кого нужно, и идут дальше.
      Так вот такой портной зашел и к батюшке. Сшил матушке салоп. Но это не главное. Главное и самое интересное то, что он потихоньку съел в амбаре всех крыс.
      -- Аж жалко! -- прибавляла Лиза.
      -- А ты видела, как он их ел? -- в ужасе спрашивали мы.
      -- Нет. Этого видеть нельзя. Если бы он узнал, что за ним подсмотрели, он бы тому человеку ножницами голову отхватил.
      -- А откуда же узналось?
      -- Кривая баба видала.
      -- А как же он ее не убил?
      -- А она никому не рассказала, он и не узнал, что она видела.
      Кривая баба жила у батюшки "за все". То есть варила, мыла, полола, доила, стены белила, где нужно поливала и где можно подкрадывала.
      Когда мы приходили к Лизе в гости, баба выползала из каких-то подклетей, долго на нас смотрела и от умиления одним глазом плакала. Приговаривала при этом очень странные слова:
      -- Сидят панюсеньки, таки малюсеньки, и с ручечками и с ножечками, и глазками пилькают, и что они там себе понимают, чи не понимают и кто их разберет.
      Баба считалась безответной, но во всех таинственных Лизиных рассказах она всегда играла какую-нибудь роль. Баба, мол, слыхала, как на болоте плачут некрещеные младенцы, баба знала, что у нашей горничной Корнельки "под сподницей рыбий хвост", баба видела, как за старой мельницей какой-то зеленый шишкун лапой гром ловил и под себя прятал. И тех чертей, которых Лиза видала, баба, конечно, тоже видела, только признаваться не хочет, чтобы черт ей как-нибудь не подгадил. Черту ведь очень неприятно, если людям удается за ним подглядеть. Черт должен быть невидимкой, а уж это, значит, совсем какой-то растяпа, если его человеческий глаз заметил.
      Мы бабу уважали и побаивались. Особенно уважать стали после того, как она предсказала, что и месяца не пройдет, как будет у Лизы либо братец, либо сестрица. И действительно, в очень скором времени после этих слов пришла к нам Лиза с удивительной новостью: действительно родился братец, красавец, весь в матушку, а умен так, что прямо все надивиться не могут.
      -- Что же он говорит? -- спрашивали мы.
      -- Говорит только когда никто его не слышит. Баба подслушала, как он говорил. Голосок такой тоненький-тоненький, как у комарика. "Пора, говорит, печку топить, мне хо-о-олодно".
      Вот какой родился у Лизы братец. Баба сразу его оценила.
      Между прочим, мы никогда и не узнали, как бабу зовут. Кликали ее все просто бабой.
      -- Баба! -- трубила матушка в свой могучий нос. -- Баба! Наставь самовар! Баба! Тащи горлач молока!
      Мы бегали взглянуть на братца. Окрестили его Авениром, называли Венюшкой. Безобразен он был потрясающе. Совсем паук! Живот вздутый, руки-ноги тонкие, длинные и все время выпячиваются и втягиваются, так что казалось, будто этих рук и ног по крайней мере пары три. И были у него ресницы необычайной длины, прямые, мокрые, прилипали к щекам. А всего страшнее были махры на голове -- красно-рыжие, какие-то словно кровяные, похожие как у того рыжего, бичевавшего на священной картине. И большие пальцы на ногах так же отставали, как у того, и такие же были несоразмерно огромные.
"У меня в померкшей келье — Два меча. У меня над ложем — знаки Черных дней. И струит мое веселье Два луча. То горят и дремлют маки Злых очей".

Eliz

  • Ветеран
  • *****
  • Сообщений: 3509
  • Репутация: 1290
  • Eliz Eliz Eliz Eliz Eliz Eliz
Re: Тэффи.Нежить
« Ответ #19 : 14 Января 2020, 06:00:40 »
    Жуткий был ребенок.
      Отец Савелий однако был доволен. Расхаживал по зальцу, заложив руки за спину, и тихо напевал, как определяла матушка, "из светского".
      -- М-мы... м-мы... м-мым...
      Мы знали это пение и часто дразнили друг друга:
      -- Замолчи! Поешь, как отец Савелий из светского.
      Но радовался он недолго. Ребенок был слаб и хил, и надежды, что поправится, было мало. Отец Савелий стал задумываться:
      -- Поздний плод сей, -- говорил он. -- Поздний плод сей не наберет себе солнечных соков. Не кровеносен, хил и сотрясается.
      И вдруг все изменилось. Неожиданно и неладно.
      К семейству отца Савелия нужно еще причислить матушкиного братца.
      Но был он не постоянным членом семьи, а каким-то приходящим, как в школе бывают живущие и экстерны.
      Матушкин братец "приходил". Так и говорилось:
      -- Ой, к попу нынче лучше не заглядывайте -- попадьин братец пришел.
      Откуда он приходит, почему, и почему уходит -- этого, кажется, никто не знал. Бывали у нас на Руси такие типы, встречались в разных кругах, больше, впрочем, в купеческих.
      Внешность у этого братца была незабываемая. Рост огромный, нос фамильный, как у матушки, -- трубой, кадык выпячен. Платье носил вероятно с чужого плеча, потому что все на нем было необычайно коротко и узко.
      Насколько я теперь помню, было ему лет двадцать шесть, и был он как будто выгнанный семинарист, личность опустившаяся, страх и позор семьи.
      Говорили о нем всегда словами грубыми и могучими. Вместо "ест" -- "хряпает", вместо "пьет" -- "трескает", вместо "говорит" -- "рявкает", вместо "смеется" -- "гогочет".
      И не для того, чтобы обидеть его, а вероятно потому, что слова обычной человеческой речи слабо его определяли, слишком были нежны для богатырской его личности.
      Видела я его раза два.
      Один раз он стоял посреди скотного двора и, размахивая руками, будто дирижируя хором, ревел:
      "Нел-людим-мо наше м-м-море!"
      Другой раз сидел на крылечке, шевелил пальцами босой ноги и долго сосредоточенно, будто удивленно, на них смотрел.
      Потом сказал:
      -- Ишь как мудро придумала природа: пять штук натяпано и все ни к черту не нужны.
      Здоровья он был совершенно неугасимого. Тетя Ганя рассказывала, как накалила она к зиме мешочек орехов и оставила в зальце. А он пришел да за один присест все и усидел.
      -- Ну и что же? -- ахали слушатели.
      -- Ну и ничего. Поколотил себя кулаком по животу и пошел спать.
      Являлся он всегда налегке без всякого багажа, иногда даже без шапки. Но раз принес какой-то маленький вышитый гарусом саквояжик, с какими в те времена старухи в баню ходили. Поставил в уголок в прихожей, прогостил недолго, а когда ушел (как всегда не прощаясь), прислал оказией с мужиком из села верст за десять записку:
      "Забыт саквояж. Прошу немедленно опечатать его именной сюргучной печатью и хранить в потаенном месте до моего возвращения".
      Батюшка страшно перепугался.
      -- Бомба! Динамит!
      Хотел было сразу ехать к исправнику и "во всем повиниться". Потом решил запечатать. Но печати, да еще именной, у батюшки не было. А ведь сказано строго: "именной сюргучной"... Тогда соблазнился и решил вскрыть и посмотреть.
      Но в доме матушка не позволила, а во дворе могли подглядеть и донести.
      И вот батюшка ночью, выждав луну, крадучись как тать, пробрался за амбары и, перекрестившись, повернул колечко.
      В вышитом бабьем саквояже, озаренные мечтательным лунным светом, лежали -- бутылка пива и полбутылки водки. Вот и все.
      Очевидно, братцу не хотелось, чтобы знали, что у него так свято хранится, а с другой стороны, может быть, и беспокоился за целость. Вот и придумал именную печать.
      Звали это чудовище Галактионом. Называли Галашей.
      Позднему батюшкиному плоду, младенцу Авениру, было уже месяцев десять, когда неожиданно пожаловал Галаша. На этот раз оказался он очень припараженным, в демикотоновом сюртуке, даже не слишком коротком, и с какой-то поклажей, завернутой в замасленную газету.
      -- Был на кондиции, -- объяснил он и без вопросов, сознавая, что удивляет роскошным своим видом. -- У Галкинского управляющего оболтуса болванил. На экзамен повезут.
      День был жаркий. Облобызавшись с батюшкой и матушкой, Галаша немедленно спустился в погреб и там, по свидетельству тети Гани, "выдул молоко от четырех коров". Коров этих кривая баба при Гане выдоила и весь удой, процедив его, как полагается, отнесла в погреб.
      Эпизод этот потом много раз рассказывался и всегда вызывал у слушателей сначала недоверие, потом ужас.
      Но тете Гане не верить было нельзя. Да и сам Галаша не отрицал.
      -- Верррно, -- говорил. -- Выпил. И доведись еще -- так и еще выпью.
      Только что вылез Галаша из погреба, как его спешно перехватила матушка, желавшая поскорее похвастаться своим сыночком Венюшкой.
      -- Поздний плод, -- приговаривал батюшка, -- сотрясается. Продуктов потребляет изрядно, но не растет и не толстеет, однако, тяжел. Ну, Ольга, покажи своего Веньямина, младшего отпрыска. Покажи дядюшке.
      Матушка вынула из люльки младенца.
      -- Уже четыре зуба, -- сказала она гордо, передавая ребенка Галактиону.
      Галактион неловко, не глядя на него, поднял младенца к плечу. И вдруг тот весь затрясся и, царапая, словно кошка, ногтями по демикотоновому Галашиному сюртуку, укусил дядюшку за шею. Галаша от неожиданности дико вскрикнул и чуть не выпустил племянника из рук. Матушка в ужасе еле успела подхватить. Галаша тер шею и, выпуча глаза, смотрел на Венюшку.
      -- Господи, да что же это? -- пробормотал он. -- Какой страшенный. Прямо вурдалак!
      Венюшка действительно был страшен. Огненно-рыжий, щеки в красной коросте, как часто бывает у деревенских ребят, руки-ноги как прутья.
      Испугал Венюшка дядьку так, что даже смешно. Огромный детина сразу присмирел, за ужином ни до чего не дотронулся -- в этом, может быть, и "молоко от четырех коров" было виновато. Однако ночью стало его трясти так, что даже тетю Ганю разбудил, и та ему на живот горячую золу прикладывала, а утром стал гореть и бредить.
      -- Очень нехорошо он в бреду про Венюшку выражался, -- рассказывала тетя Ганя. -- Так нехорошо, что даже не повторить.
      И прибавляла:
      -- Я однако думаю, что это ему молоко в голову бросилось.
      Венюшка ли виноват, молоко ли, а только провалялся Галактион более месяца. Иссох, кожа желтая, скулы вылезли, как маслаки, стал весь словно объеденная масталыга.
      Лечили его старательно: давали водки с перцем и с солью, поили липовым цветом, ромашкой, полынью, жгли козью шерсть, и два раза терла его баба керосином. Никаких результатов. Только раз дал бабе в зубы.
      До того дошло, что чуть было за доктором не послали...
      Когда мы приходили к Лизе играть, нас в комнаты не пускали, но через окно видна была в зальце койка и на ней под серой попонкой гигантское тело с торчащими наружу огромными сиреневыми ступнями.
      Так пропадал бедный Галактион. А Венюшка между тем начал неожиданно набираться сил. Очень все удивлялись и радовались: ест меньше, а толстеет. Щеки налились, раздулись, руки-ноги окрепли. Сытый стал, прыгает так, что уж одного его боялась матушка в люльке оставлять -- еще вывалится. Ползал по полу.
      Вот раз вышла матушка в кухню и вдруг слышит: ревет Галаша козлиным голосом. Кинулась в комнаты: сидит больной на постели, глаза выкатил, трясется весь и орет. А у порога, ухватившись за притолку, стоит на кривых ногах, качаясь, младенец Авенир. Рот разинул и смотрит. Схватила матушка сына да и как раз вовремя, потому что Галактион стал по полу шарить, сапог ловить, чтобы запустить в племянничка. Бог его знает, что ему показалось. Человек в горячке, что с него спросишь.
      -- Вурдала-ак! Вурда-ла-ак! -- кричит какую-то ерунду. Положили на голову мокрое полотенце -- еле успокоили.
      А вечером подошла кривая баба к батюшке и шепчет:
      -- Отец Савелий, а отец Савелий! Кабы этого Вурдалашеньку да на девять ден отсель увезти, так Галашенька бы и поправился.
      Батюшка даже побелел весь:
      -- О ком ты, нечестивая, так выражаешься?
      Думая, что он укоряет ее в непочтительности к матушкину брату, баба ответила:
      -- Да про Галактиона Тимофеича. Только что они больны, так я их Галашенькой...
      Перед такой невинностью растерялся отец Савелий, и гнев у него прошел. Посмотрел на бабу и сказал даже с некиим уважением:
      -- Ну баба, и дура же ты!
      А баба на другое утро, отстряпавшись, ушла и пропадала до вечера, чего никогда с ней раньше не бывало.
      Вернулась спокойная, будто и не виноватая, подошла к матушке:
      -- Я в Лычевку сбегала. Теперь все наладим. Иди, мать, в огород чесноку накопай.
      В Лычевке, всем известно, жила Побориха, ведунья, колдунья, повитуха и костоправка. С ней можно было насчет всяких дел советоваться.
      Матушка, наладившаяся было ругать бабу за отлучку, присмирела. Интересно стало, что за штуку придумала Побориха.
      Первое дело оказалось -- чтобы батюшка ничего не знал. Будет знать -- дело не выгорит.
      Второе -- навязали чесноку на тесемку и надели Галактиону на шею. Потом пошла баба к младенцу Авениру и стала ему чесночной головкой в нос тыкать, пока тот не заревел.
      -- Ага, -- сказала, -- не нравится? Так вот так и знай!
      Ночью сделались с младенцем корчи. Верно с перепугу -- уж очень страшно кричал на него Галактион.
      И свершился с того дня перелом -- стал ребенок хиреть, а Галактион поправляться.
      Поправился, но засиживаться не стал. Чуть немножко отъелся, напялил на себя сюртук, разыскал свою поклажу -- замасленный сверток -- и ушел.
      Но на этот раз попрощался. Только не со всеми, а с Авениром.
      Подошел к люльке, посмотрел.
      -- Что, -- сказал, -- много взял? Шиш взял, братец ты мой!
      Повернулся, плюнул и ушел.
      Поздней осенью, вскоре после нашего отъезда, младенец Авенир отдал Богу душу.
      Родители очень горевали, а кривая баба от батюшки ушла.
      -- Теперь, как он померши, жди от него и того хуже.
      Впоследствии, несколько лет спустя, услышала я деревенскую легенду о страшном поповиче, который был мал как котенок, а ночью вылезал из люльки, вырастал "аж до потолка", четырех коров высасывал (вон оно как переметнулось!) и кто по пути попадется -- насмерть загрызал. А пришел из Киева ученый дядька, спасенной жизни. Он вурдалака отчитал и душеньку его ослобонил.
      А лучше всего в легенде было то, что разведала, мол, о поповиче-вурдалаке и обо всех его штуках "трехглазая баба".
      Голос народа -- голос Божий не только прибавил кривой бабе естественный глаз, которого у нее не хватала, но еще и одарил сверхъестественным третьим.
      А что разнесла по белу свету сама кривая баба, это до меня не дошло. Хотя, пожалуй, насчет третьего глаза именно она и придумала.

    КОММЕНТАРИИ
     
      Вурдалак. Образы Лизы, дочери священника, и ее дяди семинариста с рядом повторенных деталей ("если кто хотел есть, то прямо лез в шкап и ел", "выдул молоко от четырех коров" и т. д.) встречаются также в рассказе Тэффи "Лиза".
      Свитка -- верхняя широкая длинная одежда, либо армяк, зипун поверх тулупа.
      Горлач -- горшок с узким горлом для молока.
      "Нелюдимо наше море..." -- народная песня литературного происхождения: написана на слова H. M. Языкова (стихотворение "Пловец", 1829 г.). Популярная песня русского студенчества.
      Демикотоновый сюртук -- от "демикотон" -- плотная бумажная ткань, обычно белая ("деми-" -- "полу-", "котон" -- "хлопок").
      Кондиция -- уроки учителя в частных домах.
      Вурдалак -- то же, что вампир, упырь -- мертвец, выходящий из могилы, чтобы сосать кровь живых людей.
     
"У меня в померкшей келье — Два меча. У меня над ложем — знаки Черных дней. И струит мое веселье Два луча. То горят и дремлют маки Злых очей".

Eliz

  • Ветеран
  • *****
  • Сообщений: 3509
  • Репутация: 1290
  • Eliz Eliz Eliz Eliz Eliz Eliz
Re: Тэффи.Нежить
« Ответ #20 : 14 Января 2020, 06:02:10 »

Тэффи. Оборотни
     
      Так бывает: воет собака, воет всю ночь, тоскливо, заливисто: -- Чья такая? Выйдут, посмотрят.
      Свои собаки все по местам и всегда в такую ночь притихшие, куда-нибудь подальше забились. Видно, что боятся.
      Ну, прислушаются люди, откуда вой, тихонько проберутся, чтоб не спугнуть, и увидят. Большею частью где-нибудь на задворках, в бурьяне, в огороде, где поглуше, лежит собака, морду к луне закинула и воет.
      Собака, на первый взгляд, будто и настоящая, но человек опытный живо поймет, в чем дело. Такая собака бывает очень большая, непременно белая, но до полспины у нее темная, либо рыжая, полоса, широкая идет, начиная от лба, будто коса распущена. И главное, к чему надо приглядеться -- такая собака тени не бросает. Если это замечено -- тогда все ясно. Перед вами -- оборотень.
      Часто встречаются еще оборотни-кошки. Те норовят, наоборот, шмыгать к людям поближе.
      Кошка-оборотень всегда очень большая, черная и непременно с отметиной: либо лапа белая (это чаще всего), либо на спине полоса. Шея у такой кошки очень длинная, и вся она худая, жилистая. И тоже, конечно, тени не бросает.
      Оборотни эти, которые по чужим дворам шляются -- большею частью женщины и приходят либо из ревности какую-нибудь гадость сделать, либо от злости, но также и от большой тоски. От большой злобной тоски принимают они чаще всего облик собаки, потому что тогда можно выть на луну, а им свою тоску избыть, извыть надо.
      Кошки-оборотни, те больше что-нибудь выслеживают, высматривают, чтобы потом в человечьем виде наплести и напортить.
      От такой кошки укрыться трудно. Да и придет ли в голову?
      Зарыл, например, старичок кубышку в саду под липкой.
      Нарочно ночь выбрал самую черную. И знает, что никто его видеть не мог. Кошка, действительно, мимо ног шмыгнула...
      А на другой день встречает за воротами бабу.
      -- Что, старичок, -- говорит баба, -- землю-то нынче копать весело, аль не весело?
      А сама смотрит и не моргнет. Ясное дело -- знает что-то. А откуда дозналась?
      Вот тут голову и поломаешь! Вспомнишь кошку -- откуда такая взялась? Никакой кошки в доме нет, у соседки маленькая рыженькая, а эта огромная черная. Почему ночью в сад шмыгнула как раз в такое время?
      И начнет обеспокоенный старичок за бабой примечать. Шепнет словечко одному, другому, а там и пошлое поймают.
      Была такая баба на подозрении (дело было в Белоруссии). И вот идут все в поле на работу, а она не выходит. Заглянула соседка в ней в избу. Лежит баба на печке, стонет. "Вечером, -- говорит, -- пошла овцу запирать, да на борону споткнулась, ногу перешибла, мало не сломала".
      Рассказала соседка по селу, а там уже знают:
      -- Слыхали, що она зюкает!
      "Зюкает" значит "говорит"
      -- Знаем мы ее борону! Ночесь Максимке кошкой под ноги кинулась, тай он в нее поленцем швырнул, лапу перешиб. Вот ее борона.
      Чуть бабу не убили, да помещик помер, беду отвлек. Самые зловещие оборотни -- волки. Они всегда на человека несчастье наводят.
      Оборотень-волк тоже редко бывает мужчиной. Поэтому часто это не волк, а волчиха. Такие волчихи завлекают охотников, заводят их осенью в топлые места, зимой в полынью, или в ту усадьбу, где лучше бы этому охотнику не показываться, где будет от его появления горе или гибель ему самому, либо его близким.
      О таких волчихах-оборотнях существует у западных народов много легенд. Встречаются в этих легендах волчихи и беззлобивые, а только свободолюбивые. Из строгого и унылого рыцарского замка, запертая под суровый надзор злым и нелюбимым мужем, рвалась женская душа на свободу, на дикую волю, рыскать и кружить по полям, по лесам, вольным диким зверем. Не шкурку трусливого зайца или осторожной лисы и даже не сильного, но добродушного медведя выбирала себе ее рвущаяся из гнета фантазия, а именно клыки, когти, могучую злую силу, быстрые ноги, зловещий вой. Именно это и было любо душе запертой -- вырваться, к месту прикованной -- бежать, мчаться безудержно, запуганной -- пугать, загубленной -- мстить и губить.
     

    * * *
     
      Была я когда-то в гостях у друзей. Купили они именье у купца. Купец владел этим имением недолго, отстроил новый дом, почти там и не жил и решил продать. Думал было пустить дом под дачников на лето, но место было глухое, не особенно живописное, городишко по соседству маленький, у горожан свои сады, никто на лето не уезжал и в дачах не нуждался. Вот он и продал.
      Усадьба была довольно странная -- вся какая-то кривая. Дом новый, небольшой, двухэтажный, деревянный, под ярко-зеленой крышей, перед домом круглый луг, а на лугу две огромных елки, к дому боком.
      За лужком великолепный парк и тоже все аллеи, все дорожки не вдоль, а поперек. Что за странность?
      Не желая обидеть хозяев, я нашла, что это очень оригинально. Но тут хозяева объяснили, что старый помещичий родовой дом стоял когда-то как раз против елок, ели ему подъезд сторожили. Но дом давно был заброшен, разрушен, и купец, начав новую стройку, набрал с него только камни на фундамент, а дом пожелал перенести на новое место, потому что старое считалось несчастливым. Там когда-то, как будто еще в екатерининские времена, помещик жену из ружья убил. Его судили и не то казнили, не то сослали, а усадьбу с тех пор забросили никто там и не жил. И парк такой запущенный был, что зимой в нем волки бегали. Это уже купец расчистил под дачников.
      Те места, где когда-то разыгралась драма, всегда носят на себе особый отпечаток. Неспокойно в них, не веришь в их ясное солнце, в их тихую ночь. Что-то нарушено в них, оборвано, сдвинуто, пульс земли, эманации вещей перебиты и не могут войти в прежний темп... Я ночевала в этой усадьбе. Ночь была лунная.
      Сильная луна чувствовалась сквозь штору, мешала спать.
      Я подошла к окну: через лужок тихо бежала большая горбатая не то собака, не то волк. Бежала, припадая на переднюю лапу, и лапа эта была белая. Жесткая шерсть иголками блестела в луне. Чудище завернуло за елки туда, где был прежде старый дом, и сгинуло.
      Утром все весело подтрунивали над моим "волком с белой лапой".-- Не было ли на нем ошейника? -- Или намордника?
      Однако в усадьбе такой собаки, как я описала, не было...
      Остался у меня какой-то неприятный привкус и от этой кривой усадьбы, и от тоскливой, какой-то чрезмерной луны, и главное, от странного горбатого полуволка.
      Я больше там не бывала, но, встретив владельцев кривой усадьбы уже зимой в городе, услышала от них легенду старого дома, которую они тогда, летом, еще и не знали.
      Легенда была следующая: жил в этой усадьбе законный наследственный помещик, отставной гусар. Жену себе взял откуда-то из Литвы, -- как всегда в легендах говорится-- красавицу писаную. Нрава гусар был тяжелого, жену ревновал, держал взаперти и никому не показывал. А когда ездил в гости или на охоту, ее с собою не брал и даже особого сторожа завел из бывших своих солдат, чтобы за барыней следил, глаз не спускал. А барыня была тихая, покорная, воле мужа подчинялась, только он почему-то все ей не верил.
      Вот раз поехал он к соседям на охоту и поздно ночью возвращался один домой. И вот чувствует--конь под ним чего-то беспокоится. Пригляделся и видит--здоровенная волчиха бежит краем леса, по его же дороге. Он за ней. Она от него, а не сворачивает, а бежит прямо к усадьбе. Он схватил ружье, выпалил. Смотрит -- она на переднюю лапу припадать стала, однако, бежит. До забора добежала, как собака присела (видно, там какой-то лаз знала) и сгинула в парке. Гусар прискакал домой. Во дворе тихо, собаки не воют. Отдал лошадь конюху, поднялся в спальню, разбудил жену. Рассказывает ей про волка, она удивляется, прямо верить не хочет.
      -- Да что ты? -- говорит.-- Быть этого не может! Это тебе все показалось.
      А сама лежит бледная-бледная и одеялом по горло закрыта.
      На утро проснулся он -- а жена и не встает. Не здоровится ей. Испугался гусар:
      -- Да что же, говорит, с тобой такое?
      Одеяло-то сдернул и видит -- у нее рука тряпкой перевязана.
      -- А я, говорит, вишни собирала, лесенку подставила, ступенька обломилась, я себе рученьку ободрала.
      Ну тот поверил, пожалел. А потом стало на него сомненье находить. "Какие же, -- думает, -- она вишни рвала, когда теперь осень на дворе?"
      Пошел в сад, лесенку отыскал, смотрит -- все ступеньки целы. Думает, думает -- понять ничего не может. А тут опять позвали его соседи на охоту. Уезжая, велел жене из дому не выходить и сторожу, что из бывших солдат, приказал строго-настрого дом караулить.
      Поехал. И опять поздно ночью едет домой. Едет, а сам все по сторонам посматривает. И вот видит, что не в стороне, а прямо перед ним бежит та самая волчиха бежит, хромает, на лапу припадает, а лапа у нее белой тряпкой перевязана.
      Он и понимает и понимать не смеет. Коню шпоры дал, мчится, дух захватывает, а та все перед ним, и догнать он ее не может. И вот уже усадьба видна. Лошадь храпит, из сил выбивается. Подлетают к парку, присела волчиха, хочет в свой лаз шмыгнуть, а гусара тут и осенило: схватил ружье, сам себя не помня, перекрестил дуло, нацелился и пальнул. Рухнула волчиха, да вдруг как застонет.
      Спрыгнул он с коня, бежит к ней, нагнулся -- ночью-то плохо видно. Нагнулся -- а перед ним лежит его жена, тихенькая такая, горькая, платьице на ней рваное. Посмотрела на него с укором, ничего не сказала и глаза завела. Умерла. На суде ему не поверили. Судили как убийцу.
"У меня в померкшей келье — Два меча. У меня над ложем — знаки Черных дней. И струит мое веселье Два луча. То горят и дремлют маки Злых очей".

Eliz

  • Ветеран
  • *****
  • Сообщений: 3509
  • Репутация: 1290
  • Eliz Eliz Eliz Eliz Eliz Eliz
Re: Тэффи.Нежить
« Ответ #21 : 14 Января 2020, 06:02:47 »


    * * *
     
      Это история старая, екатерининских времен. А я знаю совсем не старую, нам современную петербургскую, очень занятную. Ее я и расскажу.
      Сказать в точности, когда именно это было, я не смогу. Вообще не умею вспоминать и определять года цифрами. Для меня всякая эпоха всегда определяется событиями и имеет свою исключительно ей присущую физиономию.
      Время, о котором я хочу рассказать, в нашем литературном кружке, с примыкающими к нему любителями, сочувствующими и покровителями, ознаменовано было "чаро-манией". Все колдовали, заклинали, изучали средневековые процессы ведьм, писали стихи и рассказы о колдунах, о вампирах и оборотнях. Брюсов напечатал своего "Огненного Ангела", Сологуб волхвовал и в стихах, и в прозе, и в жизни, Кондратьев писал о русалках и нежити. Впервые узнала читательская масса о недотыкомках, ларвах и прочих чудищах.
      Друзья искусств, так называемые "фармацевты", быстро примкнули к новому веянию и хотя говорили "лавры" вместо "ларвы" и "недотыкомка" с ударением на втором "о", все же посильно выказывали интерес.
      Между прочим, премилые это были люди, эти так называемые "фармацевты". Они заполняли театр новейших направлений, посещали выставки, литературные собрания, лекции, диспуты и, если сами плохо в вопросах искусства разбирались, то всегда знали, что и кого надо любить, что и кого презирать. И часто жертвенно тратили и время и деньги на очень для них скучное и непонятное общение с литературой.
      Состояли "фармацевты" из дантистов, пломбирующих зубы деятелей искусства, фотографов, родственников (брат жены писателя, муж сестры артиста) и молодых помощников присяжных поверенных.
      Все они являлись густой толпой, приводя с собой невест, племянниц, жен, дочерей и теток. Все это делало атмосферу, насыщало воздух восторженными эманациями и создавало настроение.
      Трудно было им, бедным, вдохновиться колдовским делом.
      Путали некрофилию с филателией, но от века отстать не желали.
      Начинающие поэты любили в своих стихах суровых ведьмаков и летали на Брокен целыми выводками. Оборотни были тоже в большей чести. Одна поэтесса писала:
     
      "Стала ночь густо-звездной и тихою,
      Заклубились в ней мутные сны,
      И была я в ту ночь волчихою
      Поджималась у старой сосны.
      И, покорный лесному обычаю,
      Только шорох закатный умолк,
      Ты пошел кружить за добычею --
      Мой самец, белозубый волк.
      Тяжело ныряя и ухая,
      Потянула к луне сова.
      На песке встала тень остроухая --
      Это ты, твоя голова".
     
      Муж поэтессы обиделся. Уши у него действительно были дегенеративные, острые. Он нашел, что опубликовать его недостатки непорядочно. Произошел крупный, семейный разлад.
      Многим из нас искренне хотелось слетать на шабаш ведьм. Но одной фантазии было недостаточно. Надо было раздобыть волшебную мазь, которой ведьмы смазывали себе тело.
      П. Потемкин отыскал в специальной колдовской книге точный рецепт, но, к сожалению, ни один аптекарь не соглашался выдать мазь по этому рецепту, так как входящие в нее снадобья были смертельно ядовиты. Пришлось ограничить себя фантазией.
     

    * * *
     
      В этот самый период наших демонических настроений появилось в наших кругах -- скорее в периферии -- очень оригинальное существо.
      Звали существо баронессой Лизой. Маленькая, востроносенькая, с зелеными глазами и пышными, как желтая хризантема, волосами, худая, как засушенный в книге цветок.
      Происхождение ее было очень таинственно: русская подданная, родилась и воспитывалась в Англии. Два года тому назад поехала в Швейцарию умирать от чахотки. Там познакомилась с очаровательной русской дамой, которая ее очень больно била, привезла с собой в Петербург и выгнала вон.
      Эта галиматья всем нам нравилась, тем более, что молодая баронесса была отличной пианисткой и композиторшей и писала музыку на наши стихи (абсолютно их не понимая, так как по-русски не говорила).
      Влюблялась она очень часто и только в женщин, что тогда тоже было очень модно.
      Провертелась она в Петербурге не больше года и, помню, все горевала, что у русских нет революционного гимна, настанет революция, и что же тогда несчастные русские запоют? Пробовала сама сочинить. Не удалось. Все выходило не то марсельеза, не то карманьола.
      Исчезла она так же загадочно, как появилась. Пошли слухи, что она живет в Германии под псевдонимом Евгений Онегин, носит мужской костюм и женилась.
      Одна из наших дам раздобыла ее адрес и проездом через тот городок, где жила баронесса, разыскала ее местожительство, но дома не застала. Квартирная хозяйка баронессы отозвалась о ней с большим уважением.-- Herr Onegin, -- сказала она, -- ist ein braver mann. <Господин Онегин... -- превосходный человек (нем.). >
      Но рассказать я собираюсь не о ней именно, хотя, конечно, оборотень она была самый определенный. В моем рассказе она играет косвенную роль.
      Так вот, сидели у меня как-то гости, среди них эта самая баронесса и одна милая барышня из литературной периферии -- немножко писала, немножко переводила, была умна и с хорошим вкусом.
      Почему-то они -- эта барышня (звали ее Иля) и баронесса очень друг другу не понравились. Баронесса кривлялась, Иля смотрела на нее мрачно. Баронесса восторгалась плюшевой черной кошкой, которую мне кто-то прислал в корзине белых роз.
      -- А я совершенно не выношу кошек, -- говорила Иля.-- Мне противно смотреть даже на эту игрушечную.
      Баронесса продолжала возиться с кошкой, сажала ее себе на плечи.
      -- Взгляните, как мне идет эта черная кошка. Неправда ли, я похожа на молодую колдунью? Похожа?
      -- Очень! -- мрачно отвечала Иля. -- Вы похожи на колдунью Карабос из "Спящей красавицы". Я легко себе представляю, как вы едете на шестерке крыс.
      Баронесса обиделась. Глаза ее стали острыми, как две иголки: фея Карабос была горбатая уродина с длинных носом.
      -- Да? Вы находите? Это очень мило. Да, я фея Карабос. И, чтобы вам доказать свою силу, я непременно обращу вас в кошку. Может быть, побывав в кошачьей шкуре, начнете кошек любить.
      Видя, что они сердятся, я поспешила перебить разговор.
      И вот приходит ко мне на другой день Иля, страшно смущенная, и говорит:
      -- Знаете, я кажется, сошла с ума! Вы только никому не рассказывайте, но со мной произошла очень странная история.
      -- Какая?
      Она усмехнулась, покраснела и ответила шепотом:
      -- Я кошка.
      -- Что-о?
      Кивок головой и смущенное подтверждение:
      -- Да!
      Затем последовал очень толковый рассказ.
      -- Вы меня знаете -- я никогда особенно всем этим вашим колдовством не интересовалась и, хотя это и не модно, абсолютно во всю эту ерунду не верила. Я человек с холодным воображением, человек положительный.
      И конечно, никакого внимания не обратила на вашу злющую баронессу Карабос и даже тут же и забыла все, что она болтала. И вот, представьте себе, просыпаюсь я сегодня ночью и чувствую, что на меня дует. Повернула голову к окну и вижу, что форточка приоткрыта. Я спустила ноги с кровати и как-то странно не упала, а почему-то оказалась на четвереньках и так, не поднимаясь на ноги, страшно легко подошла к окну, подпрыгнула и очутилась на подоконнике. Села на подоконник и думаю: "Что же это такое со мной делается?" Подняла руку, хотела лоб потереть, смотрю, а у меня не рука, а лапа. Оглядела себя -- во дворе фонарь светит -- я вся пушистая, серая, мягкая... "Батюшки, думаю, да ведь я кошка! Ну что тут делать?"
      Потянулась, достала лапами открытую форточку, вспрыгнула и спустилась на карниз.
      Вы ведь знаете, дружок, какая я нервная и до чего боюсь высоты. А тут -- удивительно -- смотрю вниз с третьего этажа и прямо даже приятно. Захотелось проверить себя. И страшно и любопытно. Пошла вдоль карниза. Ничего -- голова не кружится, а все ощущение своего тела такое небывалое, что-то послушное, гибкое. Помню, что по другой стороне лестницы квартира Марьцевых. Заглянула в окно -- в комнате темно, ничего не разобрать. Потом кто-то в белом стал тихонько подходить, я испугалась и побежала прочь. Это я-то, по карнизу на трехэтажной высоте!
      Добежала до конца, а там крыша церковного дома. Я прыгнула на крышу. Красота! Луна светит, тени черные, резкие. Я подошла к самому краю крыши, посмотрела вниз--нет, не боюсь! Нарочно повернулась несколько раз -- голова не кружится ничуть. И тут вдруг почувствовала, что на меня кто-то смотрит. Обернулась и вижу -- лезет из-за трубы огромный кот, глаза страшные, круглые, шерсть взъерошена. Никогда я таких громадных котов не видала -- как тигр! Теперь-то я понимаю, что это мне так казалось оттого, что я сама стала меньше, в кошачьем-то виде. Испугалась я ужасно и бросилась бежать. Прыгаю с уступа на уступ, с карниза на карниз, добежала до своей форточки, взглянула, а она за это время захлопнулась. Представьте себе мое отчаяние! Ну куда я денусь? Пришлось спуститься во двор.
      Вижу -- дверь на черную лестницу открыта. Я поднялась, добралась до нашей квартиры. "Теперь, -- думаю, -- уже светает, скоро придет молочница, я тогда проскользну. Только вот беда -- кошек в этой квартире не любят кухарка Прасковья заметит и выгонит". А ведь больше все равно деваться некуда. Прижалась в уголок, жду. Наконец, слышу -- гремят жестянки, подымается молочница. Открывает Прасковья. "Нет, -- думаю, -- не проскочить мне" И вдруг Прасковья говорит: -- Подожди минутку, я для твоей коровы корок набрала. "Ох, -- думаю, -- спасена!" Чуть Прасковья отвернулась, я шмыг в коридор, да за шкаф. А потом понемногу пробралась к себе. Хорошо, что дверь у меня чуть-чуть только приотворена... Прыгнула на кровать, залезла под одеяло. "Ну, -- думаю, -- засну, сном все это и пройдет. Ведь не останусь же я навсегда кошкой". И тут вспомнила эту гадину баронессу. Неужели она смогла такую штуку сделать? Всплакнула и заснула.
      Утром разбудила меня Настя, принесла, как всегда, чай.
      -- Вставайте, -- говорит, -- барышня, десятый час.
      Я тихонько руку из-под одеяла вытянула (боюсь, не лапа ли!) -- слава Богу! Кончился дурацкий сон. Даже смешно стало.
      А Настя подходит к окну и говорит: -- Это кто же здесь наследил-то? Вот--словно лапы. Прямо от вашей кровати.
      Стоит Настя и переводит глаза с меня на эти следы и опять на меня, и чувствую я, что она что-то подозревает, о чем-то догадывается. И такой меня охватил ужас, что я на минутку сознание потеряла. Подумайте только! Чуть не обморок. Настя ничего не сказала и ушла, а я снова заснула. И вдруг опять Настин голос: -- Пора вставать, барышня!
      Открываю глаза -- Настя с подносом. Принесла чай. Ничего не понимаю. Чувствую, что вся разбитая, голова тяжелая. Спрашиваю -- который час?
      Отвечает -- "десятый".
      Значит, думаю, мне приснилось, что она уже приходила. И тут же заснула снова и вероятно не позже, как через полчаса, проснулась. Вижу -- поднос на столике, нетронутая чашка с чаем... Который же Настин приход мне приснился, а который настоящий?
      Одеваюсь. Вижу на локте синяк. Вспомнила, что когда прыгала, так стукнула лапу об карниз. Пошла к маме здороваться, а она как раз кухарке обед заказывает. Я и спрашиваю:
      -- Скажите, Прасковья, у нашей молочницы собственная корова?
      -- Как же, -- говорит, -- собственная. Я ей часто хлеб сухой отдаю. Сегодня утром как раз целую торбочку дала. Она рада.
      У меня даже голова закружилась. Теперь слушайте дальше. Приходит к завтраку наша соседка, мадам Марьцева. Увидела меня, засмеялась и говорит:
      -- А мне сегодня ночью видение было. Чувствую, что на меня кто-то через окно смотрит. Подошла к окну, вижу -- кошка. Пригляделась, а у нее совсем ваше лицо! До того смешно -- ведь вы вообще совсем на кошку не похожи.
      Можете себе представить мой ужас! Я еле досидела и сразу после завтрака к вам. Посоветуйте, что мне делать? Я больше дома ночевать не хочу. Я боюсь. Неужели я оборотень?
      И дико было это все, и смешно, и жалко ее, бедную. И нужно было все-таки что-нибудь придумать.
      -- Это, -- говорю, -- у вас психоз.
      А она в ответ вполне разумно:
      -- А если психоз, так выручайте из психоза. Только почему это все такие странные совпадения? Сознайтесь, что довольно странные?
      Долго обдумывали и наконец решили: сегодня же Иля уедет на месяц в Москву. Перед отъездом пошлет проклятой баронессе подарок: хорошенькую ангорскую кошечку в корзине цветов и нежнейшее письмо со всякой белибердой: "очаровательной колдунье от очарованной и т. д." Так и сделали.
      Баронесса вскоре скрылась из Петербурга, а с Илей встретилась года через полтора.
      -- А помните...-- начала я, улыбаясь. Но она быстро прервала меня.
      -- Ради Бога, только не вспоминайте о той ерунде. Неужели вы не понимаете, что о таких болезненных переживаниях никогда не следует напоминать?
"У меня в померкшей келье — Два меча. У меня над ложем — знаки Черных дней. И струит мое веселье Два луча. То горят и дремлют маки Злых очей".

Eliz

  • Ветеран
  • *****
  • Сообщений: 3509
  • Репутация: 1290
  • Eliz Eliz Eliz Eliz Eliz Eliz
Re: Тэффи.Нежить
« Ответ #22 : 14 Января 2020, 06:03:59 »

Собака (Рассказ незнакомки)
     
     
      -- Помните эту трагическую смерть Эдверса? Авантюриста Эдверса? Ну так вот -- вся эта история произошла на моих глазах, и косвенно я даже в ней участвовала.
      Уже сама по себе эта его смерть была чем-то совершенно необычайным, но те обстоятельства, которые в это ужасное приключение вплетались, были еще удивительнее. Я о них в свое время никому не рассказывала, знал только мой теперешний муж. Да и нельзя было рассказывать. Подумали бы -- бред сумасшедшей и еще, пожалуй, заподозрили что-нибудь с моей стороны преступное и втянули бы меня в этот ужас, а я и так чуть жива была. Подобное потрясение нелегко пережить.
      Теперь все это дело прошлое, я давно успокоилась, но, знаете, чем дальше от меня это прошлое отходит, тем отчетливее видна ясная, прямая и совершенно невероятная линия, стержень всей этой истории. Поэтому, если рассказывать ее, то именно так, как я сейчас ее всю целиком вижу.
      Что это не выдумано, вы можете, если захотите, проверить. Как погиб Эдверс, вам известно, Зина Болотова, бывшая Каткова, жива и здорова, наконец, муж мой тоже может, если не верите, подтвердить все.
      Я вообще считаю, что чудесных историй на свете гораздо больше, чем мы думаем. Надо только уметь видеть, уметь проследить настоящую нить событий, не отметая сознательно то, что нам кажется невероятным, не подтасовывая фактов и не навязывая им своих объяснений.
      Часто люди склонны видеть чудесное в пустяках или вообще там, где все обычно и просто, любят припутать какие-нибудь свои предчувствия или сны, которые они толкуют соответственно случаю, так или иначе. Другие же, трезвые натуры, наоборот, очень скептически относятся ко всему необъяснимому, разбирая и объясняя истории, лежащие вне их понимания.
      Я не принадлежу ни к тем, ни к другим, объяснять ничего не собираюсь, а просто честно расскажу, как все было, все, начиная с того начала, которое я началом считаю.
      И считаю я, что началось это в далекое чудесное лето, когда мне было всего пятнадцать лет.
      Это я теперь стала такая тихенькая и унылая, а тогда в раннюю молодость, я была страшно живая, прямо бешеная. Бывают такие девчонки. Им всегда море по колено. И даже нельзя сказать, чтобы я была избалована, потому что баловать меня было некому. К тому времени я была круглой сиротой, а тетушка, которая мною заведовала, такая была размазня, царство ей небесное, что ни баловать, ни строго относиться не могла. Просто кисель какой-то. И думаю теперь, что была я ей глубоко безразлична. Ну, да и она мне тоже.
      В то лето, о котором я начала рассказывать, гостили мы с этой самой тетушкой у наших соседей по имению, в Смоленской губернии, у Катковых.
      Семья была большая и очень милая. Моя подруга Зина Каткова страшно меня любила, прямо обожала. Да и все они ко мне очень хорошо относились. Я была девочка хорошенькая, добрая, веселая, главное веселая. Такой во мне заряд был жизнерадостности огромный, казалось, на всю жизнь хватит и еще останется. Но вот, однако, не хватило.
      Самоуверенности во мне тогда очень много было. Чувствовала себя умницей, красавицей. Кокетничала со всеми, даже со стариком поваром. Прямо задыхалась от полноты жизни. Семья Катковых, как я уже говорила, была большая, и с наехавшими на лето гостями за стол садилось человек двадцать.
      После ужина ходили гулять на пригорок, красивое, поэтичное место. Вид оттуда был на речку и старую заброшенную мельницу. Место таинственное, темное, особенно при лунном освещении, когда все кругом сияло в серебре, и только кусты у мельницы и вода под колесом черные были, как чернила, зловещие и тихие.
      К мельнице этой мы и днем никогда не ходили, запрещали нам потому, что плотина была старая, и если не совсем провалиться, то ногу можно было легко вывихнуть. Деревенские ребятишки, впрочем, бегали к мельнице за малиной. Буйные разрослись кусты, но ягоды одичали, стали мелкие, как лесные.
      Вот на эту старую мельницу часто любовались мы вечером, сидя на пригорке и распевая хором "Пой, ласточка, пой!"
      Гуляла, конечно, только молодежь, человек шесть: моя подруга Зина, два ее брата, один года на два старше, Коля, и другой, Володя, мой теперешний муж, тогда уже взрослый, лет двадцати трех, студент, и товарищ по училищу Ваня Лебедев, -- страшно интересный молодой человек, умный, насмешливый, всегда придумывавший что-нибудь забавное. Мне, конечно, казалось, что он в меня безумно влюблен, только скрывает. Его потом, бедненького, на войне убили. И был еще в нашей компании один мальчик, гимназист лет шестнадцати, сын управляющего, рыженький, Толя. Мальчик был милый и даже недурен собой, сильный, рослый, но ужасно застенчивый. Теперь, когда вспоминаю его, всегда он мне представляется за чьей-нибудь спиной. Если увидишь его, он смущенно улыбнется и снова спрячется. Так вот этот мальчик, рыженький Толя -- тут уж сомнений быть не могло -- влюблен был в меня по уши, восторженно и безнадежно, так безнадежно, что даже вышучивать его не хотелось, и, хотя все о его любви знали, никто никогда
      А на следующее утро пошли мы с Толей в лес, набрали ягод, да не так много, чтобы стоило их домой нести, и поэтому решили, что лучше я их сама съем. Сели под елочку, я ем ягоды, а он на меня смотрит. И смешно мне стало.
      -- Толя, -- говорю, -- смотришь ты на меня совсем так, как собака на мельника. А он так печально ответил:
      -- А я бы хотел обратиться в собаку... Ведь женой моей ты никогда не будешь? --- Ну конечно, говорю, не буду. -- Значит, как человек я не смогу быть всегда около тебя. А если буду собакой -- никто мне не запретит. Тут мне пришло в голову: -- Толя, миленький! Чего же лучше? Иди на мельницу, ночевать. Умоляю тебя -- иди. Станешь собакой и будешь всегда со мной. Неужели боишься?
      Он очень побледнел -- я даже удивилась, потому что ведь все это, конечно, шутки и пустяки, ведь ни он, ни я не верили в эту собаку. Но вот он почему-то побледнел, и очень серьезно ответил: -- Да. Я пойду. Я сегодня ночью пойду на мельницу. День пошел обычным порядком, и я после утренней прогулки Толю не видала. Да как-то и не думала о нем.
      Помню -- приезжали какие-то гости, кажется, молодожены из соседнего имения. Словом, был народ, было шумно и весело. И уже вечером, когда остались только свои, домашние, и молодежь по обычаю пошла гулять, вспомнила я о Толе. Вспомнила, вероятно, потому, что увидела мельницу, да еще кто-то сказал: -- А какая она сегодня зловещая, черная. -- Это потому, что мы знаем, какие за ней штучки водятся, -- ответил Ваня Лебедев.
      Тогда я стала искать глазами Толю и, обернувшись, увидела его в сторонке от общей группы. Он сидел совсем тихо, словно задумавшись.
      Тут я вспомнила о его решении, и как-то беспокойно мне стало и в ту же минуту и досадно за это беспокойство, и захотелось вышутить его.
      -- Слушайте, господа, -- закричала я весело, -- а Толя сегодня решил опыт сделать. Превращение в собаку. Пойдет на мельницу ночевать.
      Никто особого внимания на мои слова не обратил. Должно быть, приняли за шутку, только Ваня Лебедев сказал:
      -- Что ж, это дельно. Только, пожалуйста, друг мой Анатолий, обратитесь в охотничью собаку, все-таки приличнее, чем в дворнягу.
      Толя ничего не ответил и даже не шевельнулся. А когда шли домой, я нарочно немножко отстала, и он подошел ко мне.
      -- Ну что ж, -- говорит, -- Лялечка, я пойду. Пойду на мельницу.
      Я сделала таинственное лицо и говорю шепотом: -- Иди, иди непременно. Но только, если посмеешь не обратиться в собаку, так лучше и на глаза не показывайся.
      -- Непременно, -- говорит, -- обращусь. -- А я, -- говорю, -- всю ночь тебя ждать буду. Как только обратишься, сейчас же беги домой и поскребись ногтями о мою ставню. Я окно открою, ты и прыгнешь ко мне в комнату. Понял? -- Понял. -- Ну, теперь иди.
      Вот улеглась я в постель и стала ждать. И представьте себе, всю ночь заснуть не могла. Волновалась почему-то ужасно.
      Ночь была безлунная, но звездная. Звезды светили. Встану, приоткрою окно, взгляну -- жутко чего-то. Даже ставни раскрыть страшно было -- в щелку глядела.
      "Дурак Толька, -- думаю, -- и зачем он туда пошел? Сидит там один на мертвой мельнице".
      Наконец, под утро заснула. И слышу сквозь сон -- царапается, скребется кто-то за окном.
      Вскочила, слушаю. Так и есть. Когти об ставню скрипят. Страшно -- прямо дух захватило. А еще ночь, темно.
      Ну все-таки взяла себя в руки, подбежала к окну распахнула ставню - что такое? День! Солнце! И Толя под окном стоит, смеется, только бледный очень. Я схватила его за плечи, не помню себя от радости, обняла за шею и кричу:
      -- Как ты смел, негодяй, как ты смел не обратиться в собаку ?
      А он мне руки целует, счастливый такой, что я его обняла.
      - Лялечка, говорит, да разве ты не видишь? Да ты просто смотреть не умеешь! Я, говорит, Лялечка, собака, твой пес навеки верный, никогда не отойду от тебя. И как только ты этого не видишь? Это тебя какая-нибудь злая сила заколдовала, что ты не видишь. Я схватила со стола гребешок, поцеловала и кинула через окно.
      -- Апорт
      Он бросился, разыскал гребешок в траве и подает мне в зубах. Сам смеется, а глаза такие, что прямо я чуть не заплакала.
      -- Ну, -- говорю, -- теперь я верю.
     
"У меня в померкшей келье — Два меча. У меня над ложем — знаки Черных дней. И струит мое веселье Два луча. То горят и дремлют маки Злых очей".

Eliz

  • Ветеран
  • *****
  • Сообщений: 3509
  • Репутация: 1290
  • Eliz Eliz Eliz Eliz Eliz Eliz
Re: Тэффи.Нежить
« Ответ #23 : 14 Января 2020, 06:04:38 »
    Дело было к осени.
      Дня через три-четыре уехали мы с тетушкой к себе в деревню, собираться в Петербург.
      Перед отъездом удивил меня немножко Володя Катков. Раздобыл где-то кодак и целые дни все меня снимал.
      Толя держался в стороне, я его почти и не видела. И уехал он раньше меня. Уехал в Смоленск. Он там учился.
      Прошло два года.
      За это время видела я Толю только раз. Он приезжал в Петербург на несколько дней по какому-то делу и бывал у Катковых.
      Переменился он мало. Такое же осталось крутое детское лицо с серыми глазами. ^
      -- Собака! Здравствуй! Давай лапу. Он страшно смутился, засмеялся и не знал что сказать. И в эти дни получала я от Зины Катковой записки: "Приходи непременно вечером. Собака скулит". Или:
      "Приходи скорее. Собака тает на глазах. Грех мучить животных".
      Хотя все потихоньку и подсмеивались над ним, но вел он себя очень спокойно, разговора со мной не искал и по-прежнему прятался за чью-нибудь спину.
      Помню, только раз, когда за чаем Зина стала убеждать меня непременно идти в консерваторию, потому что у меня отличный голос, Толя как-то весь всполыхнулся.
      -- Ах, я так и знал, что на сцену! Ах, как все это чудесно.
      И, конечно, сейчас же страшно сконфузился. Пробыл он в Петербурге всего несколько дней, а когда уехал, прислали мне из магазина Эйлерса огромный букет роз. Мы долго ломали голову, от кого бы это могло быть, и только на другое утро, меняя воду в вазе, увидела я на букете привязанную тоненькой золотой ниточкой маленькую сердоликовую собачку. Цветы были от Толи!
      Я никому об этом не сказала. Мне почему-то ужасно его стало жалко. И собачка была такая жалкая, с блестящими глазками, точно плакала.
      И откуда он, бедненький, денег достал на такой дорогой букет! Верно, подарили ему дома на театр или на покупки.
      И от этих цветов, несмотря на всю их дорогую пышность, потянулась ко мне больная, нежная грусть, совсем не похожая на то, что давало людям круглое Толино лицо, детское и наивное. Я даже рада была, когда цветы засохли и тетка их выбросила. Сама я как-то не смела убрать их. А собачку засунула подальше в комод, чтобы забыть о ней. И забыла.
     

    * * *
     
      Потом началась сумбурная полоса жизни. Началось с консерватории, которая очень разочаровала меня. Голос мой профессор очень одобрил, но велел работать. А это было мне совсем не по характеру. Я привыкла, ничего не делая, возбуждать восторги. Пропищу какую-нибудь песенку, и все: "ах, ах, какой талант!" А систематически работать заставить себя я не могла. Да кажется, и всеобщее мнение о моей талантливости было преувеличено. В консерватории я ровно ничем не выделялась среди других учениц. Разве только тем, что ни разу как следует не приготовила уроки. Это разочарование, конечно, отразилось на моем характере. Я стала раздражительная, нервная. Искала утешения в болтовне, беготне и флиртах. Настроение было скверное.
      От Толи получила только один раз письмецо из Москвы, где он продолжал учение.
      "Лялечка, -- писал он, -- помните, что у вас есть собака, и, если понадобится, кликните ее". Адреса он не приложил, и я ничего не ответила. Началась война.
      Мальчики наши все оказались патриотами и все пошли на фронт. Я слышала, что Толя пошел тоже, но как-то мало обратила на это внимания. Зина записалась в сестры милосердия, а я продолжала крутиться.
      Работа моя в консерватории шла все хуже и хуже. Вдобавок попала я в развеселую компанию молодой богемы. Начинающие поэты, непризнанные художники, вечера, посвященные эротическим темам, ночи в "Бродячей собаке".
      Удивительное было заведение, эта "Бродячая собака". Втягивала в себя совершенно чуждые ей элементы, втягивала и засасывала.
      Никогда не забуду одну постоянную посетительницу. Это была дочь известного журналиста, замужняя женщина, мать двоих детей.
      Кто-то случайно завез ее в этот подвал, и, можно сказать, она так там и осталась. Красивая молодая женщина
      с огромными черными, точно от ужаса раскрытыми глазами, она приходила каждый вечер и оставалась до утра, дыша пьяным угаром, слушая завывающую декламацию молодых поэтов, в стихах которых, наверное, не понимала ни слова, всегда молчащая, какая-то испуганная. Говорили, что муж разошелся с ней и детей от нее отобрал.
      Как-то заметила я около нее молодого человека, очень болезненного вида, одетого изысканно, всего какого-то манерного, "уайльдовского" типа.
      Он сидел рядом с ней с равнодушным видом и не то писал, не то набрасывал карандашом на лежащей перед ней бумажке. Эти слова или знаки, по-видимому, страшно волновали ее. Она краснела, испуганно оглядывалась, не прочел ли кто, выхватывала карандаш и быстро замазывала написанное, а потом снова напряженно ждала, пока он лениво водил карандашом, и снова вспыхивала и вырывала из его руки карандаш.
      Было в нем, в этом выродке, что-то такое беспокойно-противное, что я подумала:
      "Неужели найдется на свете такая идиотка, которая допустит его к какой-нибудь близости, как-нибудь поверит ему, да еще, пожалуй, увлечется таким гадом ползучим?"
      Через две недели этой идиоткой оказалась я сама. Мне не хотелось бы долго останавливаться на этой отвратительной полосе моей жизни.
      Гарри Эдверс был "поэтом и композитором". Сочинял песенки, которые и читал нараспев, все на один и тот же мотив.
      Настоящее имя его было Григорий Николаевич. Фамилии его так я и не узнала. Помню, как-то приходили ко мне из милиции узнавать (это было уже при большевиках), не скрывается ли в моей квартире Григорий Ушкин. Но не знаю в точности, о нем ли шла речь.
      Этот Гарри вошел в мою жизнь так естественно и просто, словно в свой номер гостиницы, открыв дверь своим ключом.
      Познакомились, конечно, там же, в "Бродячей собаке" Я в тот вечер была в числе выступающих на эстраде и спела тогда еще модную песенку Кузмина "Дитя, не тянися весною за розой". И кто-то из публики после этой первой фразы пропел: -- "Роза в Одессе живет"...
      Это спели за столиком Эдверса. И когда я проходил на свое место, он встал и пошел за мною.
      -- Вы не обиделись? Это Юрочка дурит. Но вы не должны это петь. Вы должны петь мою "Дюшессу". С этого и пошло. Через две недели я была уже обстрижена, выкрашена в темно-рыжий цвет, наряжена в мужской костюм из черного бархата и пела с папироской в руках Гаррину ерунду:
     
      -- Бледный мальчик из папье-маше
      Был любимцем голубой принцессы.
      Было в нем особое каше,
      Обещавшее особые эксцессы.
     
      Поднимала брови, стряхивала пепел с папиросы продолжала:
     
      -- У принцессы сладкая душа,
      Не душа -- душистая дюшесса,
      Только за десертом хороша,
      Для любителей де-ли-ка-тесса.
     
      И так далее, в этом роде. Гарри слушал, одобрял, поправлял. -- Вы должны воткнуть в петличку ненормальную розу Зеленую. Огромную. Уродливую.
      У Гарри была своя свита, свой двор. Тоже "ненормальный, зеленый и уродливый". Зеленая девица-кокаиноманка, какой-то Юрочка, "которого все знают", чахоточный лицеист, и горбун, чудесно игравший на рояле. Все были связаны какими-то тайнами, говорили намеками, о чем-то страдали, чем-то волновались и, как теперь понимаю, иногда просто ломались в пустом пространстве.
      Лицеист любил кутаться в испанскую шаль и носил дамские туфли на высоких каблуках, зеленая девица одевалась юнкером.
      Не стоит обо всем этом рассказывать. Дело не в них. Упоминаю только, чтобы дать понятие, в какую среду я попала.
      Жила я тогда в меблированных комнатах на Литейной. Туда же переехал и Гарри.
      Принялся он за меня круто. До сих пор не понимаю -- считал ли он меня богатой, или действительно увлекся. Отношения у нас были странные. Тоже "зеленые и уродливые". Рассказывать об этом сейчас не буду.
      Страннее всего было то, что, когда я была с ним, я чувствовала к нему отвращение, острую гадливость, точно я целуюсь с трупом. А без него жить не могла.
      Приехал с фронта Володя Катков. Прибежал ко мне возбужденный, радостный. Ахнул на мою рыжую голову.
      -- Зачем это? Ах ты фокусница. Но все равно -- ты ужасно мила.
      Повертел меня в разные стороны, и видно было, что очень я ему нравлюсь.
      -- Я, Лялечка, всего на недельку и все время пробуду с тобой. Надо очень, очень много сказать. Теперь уж откладывать нечего.
      И вот входит Гарри. Даже не постучал в дверь. И видно было, что Володя сразу ему не понравился. Заревновал, что ли. Поэтому очень развязно развалился в кресле и стал говорить со мной на ты, чего раньше никогда не делал.
      Володя как-то растерялся, долго молча переводил глаза с меня на Гарри, с Гарри на меня, потом решительно встал, одернул свой френч и попрощался.
      Мне очень было тяжело, что он так уходит, но я сама растерялась от Гарриной наглости, ничего не нашла сказать и не сумела удержать Володю. Чувствовала, что произошло какое-то ужасное недоразумение, но поправить уже ничего было нельзя.
      Он больше не зашел. Да я и не ждала. Чувствовала, что ушел, душевно ушел -- навсегда.
     
"У меня в померкшей келье — Два меча. У меня над ложем — знаки Черных дней. И струит мое веселье Два луча. То горят и дремлют маки Злых очей".

Eliz

  • Ветеран
  • *****
  • Сообщений: 3509
  • Репутация: 1290
  • Eliz Eliz Eliz Eliz Eliz Eliz
Re: Тэффи.Нежить
« Ответ #24 : 14 Января 2020, 06:05:22 »
    Затем настал период одиночества. Гарри, который должен был, несмотря на все увертки, идти на фронт, поехал о чем-то хлопотать в Москву. Я больше месяца просидела одна. Время было беспокойное, и денег у меня не было. Писала тетке в Смоленскую губернию, но ответа не получила.
      Наконец, вернулся Гарри. Совсем в другом "аспекте". Загорелый, румяный, в щегольском тулупчике, отделанном серым каракулем, в каракулевой папахе.
      -- Вы с фронта?
      -- Отчасти, -- был его ответ. -- России нужно не только жертвенное мясо ее сынов, но и мозг. Я поставляю автомобили в армию.
      Хотя нужный для России мозг Гарри и работал великолепно, но денег у него было мало.
      -- Нужен разворот. Неужели вы так мало патриотичны, что не достанете для меня денег?
      Я рассказала о своих печальных делах, рассказала о тетке. Он заинтересовался, спросил ее адрес. Повертелся недолго и снова уехал. Кстати, причина его свежего, "фронтового" вида заключалась в коробочках пудры цвета охры и розового порошка. Надо отдать справедливость, что в этом виде он был очень красив.
      Настроение тогда в наших "эстетических" кружках было уже контрреволюционное и перед отъездом своим Гарри сочинил для меня новую песенку:
     
      "На белой ленточке висит мое сердечко.
      На белой ленточке -- запомни этот цвет".
     
      Я пела ее уже в женском платье, потому что все мы тогда ломались под маркиз и аристократов. Песенка нравилась. Я тоже.
      Вскоре после его отъезда неожиданно приехала с фронта Зина Каткова. Приехала и рассказала трогательную историю, без толку меня расстроившую.
      -- Развернули мы наш лазарет около леса, -- рассказывала она. -- Работы было масса, а на утро ведено было уходить. Прямо с ног сбились. Вот отошла я покурить, вдруг меня какой-то солдатик окликает: "Сестрица Каткова, вы?" Смотрю -- кто бы ты думала? Толя. Толя-собака. Я говорю, я, голубчик, простите, я очень спешу. "Да мне, -- говорит, -- только про Лялечку узнать. Может быть, ей плохо? Ради Бога, расскажите все, что знаете". А тут как раз слышу, меня зовут. Я и говорю: "Подождите Толя, я только справлюсь и прибегу к вам". А он говорит: "Хорошо, я вас здесь, у этого дерева, буду ждать. Нас раньше утра не двинут". Ну, и побежала снова к раненым. Ночь была ужасная. Немцы нас нащупали, и на рассвете пришлось спешно свертываться. Так ни на минутку и не прилегли. Я немного запоздала и догоняла свою линейку бегом. Утро было такое безрадостное, мелкий дождик, сырость. Бегу я и вдруг смотрю -- Господи! Что же это! Стоит у дерева Толя, темный такой, землистый весь. Это он всю ночь меня ждал! Такой жалкий, глаза запали, точно землей засыпаны. И еще улыбается. Наверное, его убьют. Подумай, всю ночь под дождем ждал, чтобы про тебя словечко услышать. А я и остановиться не могла. Он только успел мне свой адрес сунуть. Я ему крикнула: "Ничего не бойтесь за Лялю, она, кажется, замуж выходит". Крикнула, да потом и пожалела: а вдруг ему это больно? Кто его знает.
      Этот Зинин рассказ очень взволновал меня. Мне тогда плохо было и хотелось дружбы хорошего человека. А уж лучше Толи где же было найти. Я очень растрогалась и даже адрес его спросила и спрятала.
      Зина мне в этот свой приезд не понравилась. Во-первых, очень подурнела и погрубела. Во-вторых (это пожалуй надо было поставить "во-первых"), очень была со мной холодна. И даже подчеркивала свою индифферентность к моей персоне и всему моему быту. Видела меня, например, в первый раз стриженой и рыжей и почему-то сделала вид, что совсем не удивлена и что все это ее ничуть не интересует. Конечно, этому поверить трудно. Конечно, ей было интересно, почему это я вдруг так оболванилась. И не обратила она на мою персону внимания только, чтобы показать, насколько она презирает меня и мою беспутную жизнь, и что, мол, ей даже с ее высот и незаметны мои непристойные затеи.
      Она даже не спросила, занимаюсь ли я еще пением, и вообще, как живу на свете. Зато я кольнула ее, как сумела:
      -- Хоть бы поскорей война кончилась, а то ты совсем потеряешь облик человеческий. Прямо какая-то бабища стала.
      Потом манерно улыбнулась и прибавила: -- А я по-прежнему признаю только искусство. Все ваши подвиги кончатся за ненадобностью в них, а искусство вечно.
      Зина посмотрела на меня с каким-то недоумением и скоро ушла, будто "отряхнула прах от ног".
      Я очень плакала в этот вечер. Я хоронила свое прошлое. Впервые почувствовала, что все пути, по которым я к моей настоящей минуте пришла, уничтожены, взорваны, точно рельсы за последним поездом отступающей армией.
      А Володя? -- горько вспоминала я. Разве так друзья поступают? Ничего не спросил, ничего толком не узнал, увидел Гарри, повернулся и ушел. Если считают, что я запуталась и свихнулась, так почему, наоборот, не подойти ближе, не стараться образумить, поддержать? В такое страшное, черное время так равнодушно и спокойно бросить близкого человека!
      "Очень уже они все добродетельные! -- злобно думала я. -- И очень со своей добродетелью носятся. А по правде говоря, так много ли заслуги в их добродетели? Зина -- рожа, какие могут быть для нее соблазны. Володя всегда был холодным и узким. Вся душа у него узенькая и пряменькая. От стихов, от музыки не опьянеет. Насколько ближе мне Гарри, беспутный Гарри, с его нежной песенкой:
      "На белой ленточке висит мое сердечко,
      На белой ленточке -- запомни этот цвет!"
      "Те" скажут: ерунда. Им подавай "от ликующих, праздноболтающих". И все мои "зеленые уроды" показались мне родными и близкими. Они все понимают. Они свои.
      Но и этих своих я последнее время растеряла. Кокаинистка догорала в больнице. Юрочку угнали на фронт, чахоточный лицеист пошел добровольцем в кавалерию, потому что "влюбился в золотистую лошадь" и с людьми уже быть не мог.
      -- Я перестал их понимать и чувствовать. Из Гарриной свиты остался один горбун. Он играл "Дунайские волны" на разбитом пианино крошечного кинематографа с пышным названием "Гигант Парижа" и умирал с голоду.
      Это время было очень тяжелым в моей жизни. Поддерживала меня только злоба на моих обидчиков да еще искусственно созданная и взвинченная нежность к Гарри, к единственному и своему. Наконец, Гарри вернулся.
      Застал он меня в очень нервном состоянии. Я так радостно его встретила, что он даже смутился. Не ждал от меня этого.
      Вел он себя загадочно. Пропадал где-то по суткам. Кажется, и вправду что-то покупал и продавал.
      Покрутившись недели две, он решил, что нужно переехать в Москву.
      -- Петербург город мертвый. В Москве жизнь кипит, расплодились разные кафе, где вы сможете и петь, и читать, и вообще приработать.
      Для его новой деятельности, коммерческой, тоже Москва представляла больше интереса. Мы быстро собрались и переехали.
      Жизнь в Москве, действительно, оказалась оживленнее и напряженнее и веселее. Я нашла много петербургских знакомых и завертелась.
      Гарри где-то пропадал, был чем-то озабочен и редко ко мне заглядывал.
      Между прочим, он запретил мне петь его "Белую ленточку". Именно -- не просил не петь, а запретил и вдобавок очень сердито.
      -- Как вы не понимаете, что в настоящее время это беззубо, бесстильно и несозвучно.
      Между прочим, он несколько раз спрашивал меня, не знаю ли я адреса Володи Каткова. Я приписывала это ревности.
      -- Он ведь, кажется, на юге у белых? -- Ну, конечно. -- И не собирается приехать? -- Не знаю.
      -- А здесь никого из их семьи нет? - Нет. Странное любопытство.
      Чем, собственно говоря, Гарри занимался -- понять было трудно. Кажется, опять что-то продавал или поставлял. Ценно было то, что он время от времени приносил то ветчины, то муки, то масла. Время было очень голодное.
      Как-то проходя по Тверской, я вдруг увидела какого-то потрепанного субъекта, который пристально посмотрел на меня и быстро перешел на другую сторону. Что-то в нем показалось мне знакомым. Посмотрела вслед: Коля Катков! Младший брат Володи, товарищ Толи, моей собаки. Почему же он не окликнул меня? Что он меня узнал, было ясно. Но почему бросился от меня бежать?
      Я рассказала Гарри об этой встрече. Мой рассказ по чему-то его взволновал:
      Как же вы не понимаете -- он белый офицер, он скрывается.
      -- Почему же он здесь? Почему не в армии? -- Очевидно, прислан с каким-нибудь поручением. Как глупо, что вы его не остановили! -- Да раз он боится быть узнанным? -- Все равно. Могли бы предложить ему спрятаться у нас.
      Я была тронута Гарри ной добротой. -- Гарри, разве вам не было бы страшно прятать у себя белого офицера? Он чуть-чуть покраснел.
      -- Пустяки! -- пробормотал он. -- Если встретите его снова, непременно -- слышите? -- непременно позовите к себе.
      Вот так Гарри! Способен на подвиг. Даже больше того -- ищет подвига.
      Лето было жаркое, душное. Баба, торговавшая "из-под полы" яблоками, предложила мне переехать к ней под Москву на дачку. Я переехала.
      Гарри изредка заглядывал. Раз как-то привез своих новых друзей.
      Это были молодые люди знакомого типа "уайльдовских" кривляк. Лица зеленые, глаза кокаинистов. Гарри тоже нюхал и последнее время изрядно.
      Разговоры велись с этими друзьями деловые, коммерческие.
      Вскоре после описанных событий явился ко мне наш землячок из Смоленской губернии. Привез от тетки странное письмецо.
      -- Я это письмо больше двух месяцев в кармане ношу, -- сказал землячок. -- Искал вас в Питере и уже надежду потерял, а тут случайно от одной актрисы вдруг и узнал ваш адрес.
      В странном письмеце было следующее: "...Очевидно, письма мои до тебя не доходят. Но теперь деньги, наконец, у тебя в руках, и я спокойна. Муж твой очень мне понравился. Энергичный, и видно, что человек с будущим".
      Что все это значит, я абсолютно не могла понять. "Какой муж? Почему спокойна и какие деньги у меня?" Пришел Гарри.
      -- Гарри, -- сказал я. -- Я получила письмо от тетки. Она пишет, что спокойна, так как деньги у меня...
      Я остановилась, потому что меня поразило его лицо. Он так покраснел, что даже на глазах у него выступили слезы. И вдруг я поняла: это он съездил к тетке и представился как мой муж, а старая дура отдала ему мои деньги!
      -- Сколько она дала вам? -- спокойно спросила я.
      -- Тысяч около тридцати. Ерунда! Я не хотел, чтобы мы растратили их по мелочам, и вложил их в это автомобильное дело.
      -- Господин Эдверс, -- сказала я. -- Во всей этой истории меня удивляет только одно. Меня удивляет, что вы еще можете краснеть.
      Он пожал плечами.
      -- А меня удивляет, -- сказал он, -- что вы ни разу не поставили себе вопроса -- на какие же деньги мы все время живем и на какие деньги смогли выбраться из Петербурга.
      -- Ну, если это все на мои, так тем лучше. Он повернулся и ушел. Через несколько дней, однако, явился снова, как ни в чем не бывало и еще привел опять своих друзей -- двоих из тех, что были в первый раз. Друзья принесли вина и закусок. Один из них очень за мной стал ухаживать. Называли они друг друга должно быть в шутку, "товарищ". Эдверса тоже называли "товарищ". Просили меня спеть. Тот, который за мной ухаживал -- именно его сейчас называть не хочу -- мне понравился. В нем было что-то порочное и замученное, что-то от нашей "зелено-уродливой" петербургской компании. Между прочим, спела "Ленточку": -- "На белой ленточке..."
      -- Мотив миленький, но какие идиотские слова! ---сказал Гарри. -- Откуда у вас такая допотопная дрянь?
      Он, видимо, боялся, что я им назову автора, и скорее переменил разговор.
      Дня через три я должна была петь в кафе. Наш антрепренер, увидя меня, очень смутился и пробормотал, что сегодня выпустить меня не может. Я удивилась, но не стала настаивать. Села в уголок. Никто меня как-то не замечал. Только маленькая поэтесса Люси Люкор ядовитым тоном сказала:
      -- А, Ляля! Вы, говорят, наскоро перекрасили вашу ленточку в красный цвет. И, видя мое недоумение, объяснила: -- Вы на днях перед чекистами пели, так ведь не белой же ленточкой вы их угощали. -- Перед какими чекистами? Она вызывающе посмотрела на меня. -- А перед...
      И назвала фамилию того "товарища", который за мной ухаживал.
      Я ничего не ответила. Встала и ушла. Я была ужасно испугана всем, что произошло. Здорово угостил меня Гарри!
      История с деньгами не так меня поразила. У нас "в богеме" вообще особой щепетильности на этот счет не было... Скверно, конечно, что он утаил их от меня. Но теперь оставаться в руках этого обалдевшего от кокаина товарища чекистов -- этого я уже не могла. Уж не думал ли он с моей помощью заманивать белых офицеров? Недаром он советовал позвать Колю Каткова.
      Я была в полном отчаянии. Куда пойти? Ни одной души близкой, или хоть по человечеству тепло ко мне относящейся, у меня не было. Ехать к тетке? Нужно хлопотать о пропуске, да и денег не было ни гроша. Пошла домой.
"У меня в померкшей келье — Два меча. У меня над ложем — знаки Черных дней. И струит мое веселье Два луча. То горят и дремлют маки Злых очей".

Eliz

  • Ветеран
  • *****
  • Сообщений: 3509
  • Репутация: 1290
  • Eliz Eliz Eliz Eliz Eliz Eliz
Re: Тэффи.Нежить
« Ответ #25 : 14 Января 2020, 06:06:09 »
    Гарри не видела. Он пропадал несколько дней. Я принялась за хлопоты. Ходила по разным учреждениям, писала прошения, старалась добиться от вновь образованного союза артистов, чтобы меня включили в списки, тогда я могла бы легче получить пропуск.
      И вот как-то иду я по улице, вдруг точно что толкнуло -- Коля! Коля Катков. Лицом к лицу. -- Коля! -- крикнула я.
      Он опустил глаза и быстро повернул в переулок. Подумав, я повернула за ним. Он меня ждал.
      Теперь я поняла, почему в первый раз не сразу узнала его: он опустил бородку.
      -- Коля, -- говорю, -- что ты здесь делаешь? Зачем ты в Москве?
      --А я,-- говорит, -- сегодня уезжаю. Не надо было меня узнавать. Как ты не понимаешь?
      -- Сегодня уезжаешь! -- воскликнула я и такое на меня нашло отчаяние.
      -- Коля! -- говорю. -- Ради бога, спаси меня! Я совсем гибну.
      Ему, видно, жалко меня стало.
      -- Я, голубчик, сейчас ничего не могу. Я травленный зверь. Да и уезжаю сегодня. Ничего не могу. Я попрошу кого-нибудь зайти к тебе.
      Тут я вспомнила о своем проклятом гнезде.
      -- Нет, -- говорю, -- не надо ко мне никого посылать. И тут еще вспомнила что-то, от чего душа потеплела. -- Коля, -- говорю, -- а не увидишь ли ты Толю? -- Может быть, -- говорит, -- и увижу. -- Так, ради Бога, скажи ему, что Ляля зовет собаку на помощь. Запомни эти слова и так и скажи. Обещай мне. И скажи -- пусть оставит на мое имя записку в кафе на Тверской.
      -- Я, -- говорит, -- его увижу, если все сойдет благополучно, дней через пять.
      Он очень спешил. Мы расстались. Я шла по улице и плакала.
      Дома обдумала серьезно свое положение и решила Гарри не говорить, а стараться хитростью раздобыть у него денег (ведь деньги-то все-таки были мои!)...
      Хлопоты о пропусках пошли на лад, и вскоре почти все было готово. И вот настал день.
      Сижу я как-то одна у себя на даче, перебираю бумаги в столе и чувствую, будто на меня кто-то смотрит. Оборачиваюсь-- собака! Большая, рыжая, худая, шерсть сбитая, а порода вроде chien-loup <собака-волк (франц.)>. Стоит в дверях и смотрит прямо на меня. Что за чудо? Откуда она? Я кликнула хозяйку.
      -- Капитолина Федотовна! Смотрите -- собака забежала. Та пришла, удивилась: -- Двери заперты. Как она прошмыгнула? Я хотела собаку погладить -- уж очень она как-то выразительно глядела -- она не далась. Помахала хвостом и отошла в угол. И все смотрит. -- Покормить бы ее, -- говорю Капитолине. Та поворчала, что, мол, и на людей теперь не хватает, однако, принесла хлеба. Бросила собаке -- та не берет.
      -- Вы ее все-таки выгоните! -- говорю я. -- Она какая-то странная. Больная, что ли. Капитолина распахнула двери. Собака выбежала. Мы потом вспоминали, что ни разу не дала она до себя дотронуться, и не лаяла, и не ела. Только видели мы ее. В этот день явился Гарри.
      Вид у него был ужасный, измотавшийся вконец. Глаза налитые, красные, лицо обтянуто, землистое. Вошел, еле поздоровался.
      Сердце у меня билось отчаянно. Надо было начинать последний разговор.
      Гарри захлопнул дверь. Ужасно он нервничал. Что-то, видно, с ним стряслось, либо перехватил кокаину.
      -- Гарри, -- решилась я. -- Нам надо серьезно поговорить.
      -- Подождите, -- перебил он рассеянно. -- Какое сегодня число? -- Двадцать седьмое.
      -- Двадцать седьмое! Двадцать седьмое! -- с отчаянием пробормотал он.
      Что его поразило -- не знаю, но этот возглас его "двадцать седьмое" заставил меня запомнить это число, что впоследствии оказалось для меня очень важным.
      -- Это откуда? -- вдруг крикнул он. Я обернулась: забившись в угол комнаты, сидела собака. Она вся вытянулась, поджалась. Смотрела в упор на Гарри. Так смотрела, точно вся ушла, всей силой в свои глаза.
      -- Гоните ее вон! -- закричал Гарри. Он как-то даже чересчур испугался. Кинулся к двери, распахнул дверь. Собака стала медленно отступать, все не сводя глаз с Гарри. Она чуть-чуть оскалилась, и шерсть у нее на спине встала дыбом. Он захлопнул за нею двери.
      -- Гарри! -- снова начала я. -- Я вижу, что вы расстроены, но разговора нашего откладывать все же не могу.
      Он поднял голову, взглянул на меня, и вдруг все лицо его перекосилось от ужаса. И вот, вижу, смотрит он не на меня, а дальше, куда-то в стену за мной. Я обернулась: там за окном, поставив обе лапы на низкий подоконник, стояла рыжая собака. Она быстро спрыгнула, -может быть, вспугнутая моим движением. Но я успела увидеть ее оскаленную морду, настороженную, вытянувшуюся вперед, и шерсть, вздыбленную за ушами, и эти страшные глаза, уставленные на Гарри.
      -- Вон! -- кричал Гарри. -- Вон ее отсюда! Гоните вон!
      Он весь дрожал, бросился в переднюю и закрыл дверь на засов. -- Что же это за ужас! -- повторял он. Я чувствовала, что сама вся дрожу, и руки у меня холодеют. И понимала, что делается что-то страшное, что надо бы как-то успокоить и его, и себя, что момент выбран плохой, но почему-то не могла остановиться и упрямо, торопливо заговорила:
      -- Я приняла решение, Гарри.
      Он зажег спичку дрожащей рукой, закурил:
      -- Вот как! -- и осклабился злобно. -- Очень интересно.
      -- Я ухожу. Я еду к тетке.
      -- Это почему?
      -- Лучше не спрашивайте.
      У него все лицо задергалось.
      -- А если я вас не пущу?
      -- Какое же вы имеете право?
      Я говорима спокойно, но сердце у меня так билось, что дышать было трудно.
      -- Без всякого права, -- отвечал он, и все лицо у него задрожало. -- Вы мне сейчас нужны, и я вас не пущу.
      При этих словах он выдвинул ящик стола и сразу увидел приготовленный паспорт и бумаги. -- А-а! Вот оно что!
      Он схватил всю пачку и стал медленно рвать вдоль и поперек.
      -- А за ваши сношения с белыми я могу вас...
      Но я уже не слушала. Как бешеная кинулась я на него. Я била его по рукам, вырывала бумаги, царапала, визжала. -- Чекист! Вор! Убью-у-у!
      Он схватил меня за горло. Он не сильно душил меня, а скорее тряс, его оскаленные зубы и бешеные глаза были страшнее и свирепее его движений. И от отвращения и ненависти к этим выкаченным глазам и распяленному рту я стала терять сознание. -- На помощь! -- прохрипела я.
      И вдруг произошло нечто дикое. Раздался звон разбитого стекла, и что-то огромное, тяжелое, мохнатое впрыгнуло и упало сбоку на Гарри, повалив его и покрыв собою.
      Я помню только, как дергались по полу его ноги из-под рыжей всклокоченной массы, покрывавшей почти недвижное его тело.
      Когда я очнулась, все уже было кончено. Гарри с начисто разорванным горлом увезли в приемный покой. Собака исчезла бесследно.
      Мальчишки как будто видели, как огромный пес бежал, прыгая через заборы.
      Все это произошло двадцать седьмого числа. И это было для меня главное. Потому что много времени спустя, уже на свободе, в Одессе, узнала я, что Коля Катков передал Толе мой призыв о помощи и что Толя бросил все и кинулся ко мне. Пришлось ему пробираться через большевистский фронт. Он был выслежен, пойман и расстрелян двадцать седьмого числа. Двадцать седьмого -- в тот самый день.
      Вот вся целиком история, которую я хотела рассказать. Ничего в ней я не сочинила и не прибавила, и ничего не могу и не хочу объяснять. Но сама я, когда оборачиваюсь к прошлому, я вижу ясно все кольца событий и стержень, на который некая сила их нанизывала. Нанизала и сомкнула концы. 
     
"У меня в померкшей келье — Два меча. У меня над ложем — знаки Черных дней. И струит мое веселье Два луча. То горят и дремлют маки Злых очей".

Eliz

  • Ветеран
  • *****
  • Сообщений: 3509
  • Репутация: 1290
  • Eliz Eliz Eliz Eliz Eliz Eliz
Re: Тэффи.Нежить
« Ответ #26 : 14 Января 2020, 06:09:15 »
"Чудит"

    Кажется, у всех народов водятся таинственные дома, в которых "чудит".
      Как французы называют, "maison hantИe" {"Дом с привидениями" (франц.).}.
      У нас в России бывали такие дома почти в каждом городе.
      Помню на островах -- большой, серый, деревянный, с заколоченными окнами, дикий какой-то. Его с Невы было видно, и всегда кто-нибудь спрашивал:
      -- Что это за дом такой страшенный? И кто-нибудь объяснял:
      -- Это заброшенный. В нем жить нельзя. В нем чудит.
      И все сразу понимали, в чем дело, и испуганно косили глазом на дикую серую развалину.
      О домах, в которых чудит, много рассказывалось. И, собственно говоря, и каждому нетрудно насочинять с три короба страхов: и ветер, мол, воет, и стонет кто-то, и шаги слышатся, и кто-то огромный весь в белом, как двенадцать часов бьет, так и лезет прямо из стены.
      Словом -- много рассказано и много подоврано.
      Но то, что я сейчас расскажу, заслуживает полного доверия. Кое-кто из действующих лиц еще жив, и в свое время, говорят, вся эта история наделала много шума и вызвала много толков.
      Рассказало мне обо всем лицо, к делу причастное. Не знаю, хочет ли это лицо, чтоб его имя упоминалось, и поэтому назову его вымышленным, хотя бы Андреем Эдуардовичем, и передам все, как было мне рассказано.
     

    * * *
     
      Начал Андрей Эдуардович, как и все рассказчики о сверхъестественном:
      -- Должен вас предупредить, -- сказал он, -- что я человек далеко не суеверный, фантазия у меня самая спокойная, темных комнат и в детстве не боялся, воспитание получил самое трезвое, и не очень-то меня на какой-нибудь потусторонний фокус подцепишь. Я даже в спиритизм не верю. Это, очевидно, и духам известно, потому что ни один из них не отважился при мне появиться.
      Несколько раз, между прочим, судьба предоставляла мне возможность перепугаться каким-нибудь неизъяснимым явлением -- но все всегда кончалось благополучно и к моему торжеству.
      Раз, например, остался ночевать в заброшенной усадебке. Караульщик предупредил меня:
      -- Плюньте, барин! Наши господа уж два года сюды не наезжают. Нечисто здесь. Чудит.
      -- А что такое? -- спрашиваю.
      -- Да у нас козел кричит. Летом еще ничего, а вот как начнутся темные ночи, да ветер -- орет козел и хушь ты что. А козла никакого и нету. Лучше вы здесь не ночуйте.
      Я, конечно, посмеялся да и остался. И что же вы думаете: просыпаюсь ночью -- орет козел! И так ясно -- бэ-бэ-бэ-э!
      Какое-то, знаете, даже неприятное впечатление. Я, конечно, сейчас встал и вышел во двор.
      Прислушался, откуда голос. Слышу -- от ворот. Я к воротам. А ворота там старинные, плотные, из планок сбиты. Подошел, слышу -- прямо из ворот и орет этот козел. Что за чудо! Осмотрел ворота. Вижу, одна планка отстает. Потрогал -- она и есть. Она козлом и ревела.
      Днем эти ворота всегда были открыты, и створка, стало быть, защищала сорванную планку от ветра. Ну а ночью, особенно если сильный ветер, она и скрипела козлиным голосом.
      Вообще мне много раз в моей жизни представлялся случай разоблачить всякого рода чудеса и сверхъестественности, но та история, которую я хочу вам рассказать, была совсем дикая, ни на что не похожая. Кое-что в ней, пожалуй, даже могло бы показаться смешным, во всяком случае нелепа она так, что ничего подобного вы никогда не услышите.
      Ну-с, так вот.
      Было это лет тридцать тому назад. Я только еще начинал свою служебную карьеру.
      Происходило это на Кочкарских золотых приисках. Кочкарская система значилась в административном отношении в Оренбургской губернии, то есть в европейской части России, но фактически лежала по ту сторону Уральского хребта, у Тургайской степи и Тоболи, то есть в Сибири, в Азии.
      Оседлое население -- если только его можно назвать оседлым, потому что, в сущности, это кочевники, -- было башкирское и киргизское, а на приисках преобладали старообрядцы да суровые илецкие казаки, потомки тех самых, что с Емелькой Пугачевым жгли барские усадьбы. Рабочие были татары.
      Прииски находились в ста двадцати верстах от сибирского железнодорожного пути -- по тамошнему, значит, на бойком месте, каких-нибудь десять часов езды и вы уже на станции. Расстояния ведь там прямо невероятные. Приезжал ко мне в гости батюшка из соседней губернии -- трое суток пути. Рассказывал, что сам не знает, где его приход кончается. Где-то у Ледовитого океана, да туда по тундре и не доберешься. Вот как!
      Прииски наши находились в степи, среди лесов.
      В примитивно оборудованных шахтах добывалась золотая руда, промываемая на примитивно устроенных заводах-мельницах. Старатели, то есть частные искатели, типы жутковатые, все больше из "бывших людей", промывающие золотоносные пески, разбросаны были по всему району.
      В районе имелось всего три-четыре крупных предприятия -- среди них и иностранные акционерные общества. Одним из них управлял русский инженер Василий Николаевич Эрберт. А я был у него помощником.
      Жили мы в степи, в небольших домиках, сбитых из толстых бревен и внутри обтянутых кошмою, и то стены иногда промерзали насквозь. По утрам, после ночной пурги, бывало, и двери открыть нельзя -- так нас заваливало снегом.
      Приходили сторожа, отгребали сугробы лопатами, прокладывали в снегу от домика к домику траншеи выше человеческого роста.
      Ходили мы на лыжах.
      Морозы, помню, закручивали до тридцати пяти -- сорока градусов.
      Дикая была жизнь! Теперь даже вспомнить странно, как могли мы так существовать.
      Морды кругом свирепые, с татарами говорили через переводчика, а то как их поймешь -- все что-то "бачка шалды-балды"... Башкиры -- "моя-твоя". Киргизы только молчат. Тощища!
      Сначала было занятно -- такие все обстоятельства необыкновенные. Учение свое я ведь проделал в Германии, в чистеньком немецком городке, и вдруг сразу такая волчья глушь, валенки, киргизы, бродяги, душегубы -- черт его знает что!
      Конечно, когда я рассказываю, все это кажется довольно банальным, но уверяю вас, что, на европейский взгляд, обстановка была самая удивительная. Точно не живешь, а чей-то рассказ читаешь. Но когда заметил я, что рассказ этот так и застрял на первой странице, то стало уже не занятно. Все сначала казалось, что на этом замечательном фоне непременно должны развернуться какие-нибудь небывалые романтические приключения. А вот этого-то как раз и не было.
      Общество наше, таких более или менее интеллигентов, было небольшое: директор да я, да мой помощник Белов. Были еще батюшка, почтмейстер, доктор, химик, фельдшерица, аптекарь, кое-кто из штейгеров -- вот, пожалуй, и все.
      Начальник мой, человек очень приятный, был на приисках сравнительно недавно. До него, когда компания только что начала дело на Кочкарке, для устройства и заведования приглашен был некий голландский инженер, человек исключительных знаний и опыта. Выписали его из Южной Африки, где он провел долгие годы на золотых приисках.
      Приехал он летом и, незнакомый с условиями сибирского климата, первым делом выстроил для себя прекрасный просторный жилой дом, по всем правилам южно-африканского зодчества, с водопроводом, канализацией, вентиляцией и прочими штуками. Особое внимание обратил на вентиляцию: во всех комнатах навертел каких-то дырок, отдушин, приделал к потолкам пунки. И все так хитро наладил -- в одну отдушину дует, в другую тянет, и пунка сама собой вертится. Словом, в таком доме не запаришься.
      И вот, как ударили наши первые крепкие морозы, моментально все трубы лопнули, вода замерзла, со всех стен дует, пунки крыльями машут, тени по потолку ходят, волки кругом воют, свист, стон, визг -- прямо чертовня какая-то. А тут еще полный крах всех технических приисковых сооружений, произведенных по испытанным методам африканской промышленности.
      И так это все на бедного голландца подействовало, что в один прекрасный день, при сорокапятиградусном морозе, он, не сказав никому ни слова, заперся один в своем директорском доме, да и повесился.
      С тех пор никто в доме этом не жил, окна и двери заколочены наглухо, и на приисках ходила молва, будто в доме нечисто, будто по ночам там голландец воет.
      Ну, да ведь это так и полагается, раз человек повесился, так как же не рассказывать о нем всякие ужасы. В общем, дом этот все равно никому не был нужен, так как жить в нем было нельзя, и мало-помалу вся эта трагическая голландская история стала забываться.
      Но вот приехала к нашему директору сестра Евгения Николаевна, девица чрезвычайно интересная. Не то, чтобы красивая, а вся какая-то острая, беспокойная, истеричная что ли. (Она, между прочим, впоследствии покончила самоубийством.)
      Пожаловала она к нам из столицы. Нарядная была, вся в завитушках, в бантиках, и все вертится, все смеется. Ну, думаю, надолго ли тебя хватит.
      Растормошила нас всех. И первым делом принялась за брата:
      -- Как можно жить в такой лачуге, когда под боком чудесный барский дом?
      Мечтала устраивать спектакли, журфиксы, ужины. Пилила, пилила брата, наконец, допилила. Сдался.
      Все кругом, конечно, страшно отговаривали. И свои, приисковые, и соседи золотопромышленники очень неодобрительно отнеслись к этой затее. Зачем, мол, искушать судьбу? Дом проклятый, хочешь верь, хочешь не верь, но человек там принял кончину не христианскую. Словом -- жуть и нечисть. Местный лесничий, человек просвещенный и не пьющий, даже прямо сказал, что ноги его в этом доме не будет.
      Но барышня отнеслась очень равнодушно к лесничевой ноге, как и ко всем уговорам, над духом голландца искренно посмеялась, и дом приказано было ремонтировать.
      Перекрыли крышу, вставили окна, поправили печи. Пригласили батюшку отслужить молебен, устроили роскошный завтрак с сибирскими пельменями и русскими расстегаями и начали новую жизнь.
      Дом оказался действительно отличным. Положим, дело было летом, и каково в нем будет зимой -- мы себе не представляли. Обстановка от голландца осталась недурная, особенно столовая, с огромным камином и каким-то четырехэтажным буфетом, на самой вершине которого водружен был, вероятно как символ нового для голландца отечества, огромный двухведерный самовар.
      О самоваре этом упоминаю специально, потому что ему в рассказе моем отведена будет серьезная роль.
      Итак, началась в проклятом доме новая жизнь.
      Дело, как я упомянул, было летом. И вот наладила наша столичная гостья всякие вечера, обеды, танцы под граммофон, какие-то чтения на разные голоса. Словом, всех нас немножко расшевелила.
      Вся наша приисковая аристократия бывала на приемах Евгении Николаевны. О духе несчастного голландца если и вспоминали иногда, так только чтобы подразнить лесничего, который когда-то клялся, что ноги его в проклятом доме не будет, а теперь бегал к Евгении Николаевне чуть его свистнут.
      -- Вы как же, Евдоким Лукьяныч, -- спрашивали его, -- ногу-то дома оставили, или как?
      Очень его этим смущали, тем более, что он как будто был не совсем равнодушен к прелестной хозяйке и побаивался, как бы она не поддела его на смех.
      Она, между прочим, было особа довольно странная. Человек не глупый, а шутки любила самые ребячьи. Возьмет, например, пустит нашему плешивому доктору жука в фуражку. Доктор у нас был из русских немцев, Христиан Матеусович Зоммер. Чудеснейший человек, но пьяница каких мало. Так вот, пустит наша барышня Зоммеру жука в фуражку, щурится наш бедный доктор, жмурится и не смеет признаться в своем странном ощущении. "А вдруг, -- думает, -- это мне спьяну кажется". А Евгения Николаевна умирает со смеху.
      А то раз запрятала на чердак моську химиковой жены. Эта химикова жена, госпожа Собакина, очень была оригинальная особа. Огромная, румяная, толстомордая, и все чего-то отрекомендовывалась. Каждый раз, как ее встретишь, она руку подает и говорит значительно:
      -- С-собакина!
      Два года я с ней встречался, и каждый раз:
      -- С-собакина!
"У меня в померкшей келье — Два меча. У меня над ложем — знаки Черных дней. И струит мое веселье Два луча. То горят и дремлют маки Злых очей".

Eliz

  • Ветеран
  • *****
  • Сообщений: 3509
  • Репутация: 1290
  • Eliz Eliz Eliz Eliz Eliz Eliz
Re: Тэффи.Нежить
« Ответ #27 : 14 Января 2020, 06:09:52 »
    "Эс" с оттяжкой, а потом будто выпалит:
      -- С-собакина!
      Даже жутко.
      Вот у этой самой С-собакиной упрятала Евгения Николаевна моську, продержала целую неделю и уверяла, будто сама видела, как ее волк утащил. Клялась ведь. Даже я поверил. Потом призналась и хохотала до слез. А по-моему, и смешного в этом ровно ничего не было.
      Вот такая была странная барыня.
      Приезжает из соседнего прииска промышленник Иван Епинетович Лебедев, умный старик из кержаков; так вот, посмотрел-посмотрел на директорову сестрицу, да и говорит:
      -- А как, скажите, они у вас не пьющие?
      Так дошло у нас дело до осени.
      Начались дожди, холода, грязь невылазная. В такую погоду не очень и выходить потянет. Темнеет рано, идти надо с фонарем, в грязи по колено. Еще нам, мужчинам, ничего -- надели высокие сапоги, да и ладно. А дамам совсем уж трудно. Ну, а раз дамы не выходят, так они и мужей, конечно, не выпускают. Словом, жизнь наша завяла сразу.
      Смотрю, и Евгения Николаевна как-то притихла, побледнела.
      -- Скучно! -- говорит. -- Скучно, и ничего не придумаешь.
      Настала зима, намело снегу
      Зашел как-то к Евгении Николаевне -- сидит, нахохлилась. Холодище у нее в доме адов. Огромную столовую совсем запереть пришлось. Скучно, холодно. А тут еще брат ее уехал по делам в Екатеринбург недели на четыре. Действительно, все это для молодой девицы невесело. Сидит в целом доме одна, прислуга -- кухарка да горничная в людской. Ночи длинные, вся степь от бурана стонет, волки жмутся к поселку. Людей и скот они, положим, не трогали, потому что в тех местах для волков корму много -- ни староверы, ни мусульмане дичи не едят.
      Ходили сторожа с колотушками до самой зари, иногда постреливали, волков отпугивали.
      И вот -- дело шло уже к святкам -- как-то ночью, часа в три, вдруг будит меня сторож. Пришел сказать, что в директорском доме неблагополучно.
      Я быстро натянул валенки, накинул доху и побежал к Евгении Николаевне. Там -- полный переполох. Кухарка и горничная ревут в голос, Евгения Николаевна бледная, губы поджала.
      -- Что такое? Что случилось?
      Оказывается, началось. Подал голландец голос.
      Ровно, говорят, в полночь завыло, застонало по всем комнатам и пошло чудить. Вдруг в коридоре сама собой лампа зажглась. На кухне аккуратно сложенные с вечера дрова с шумом разбросались по всем углам. Летят дрова, а кто их бросает, и не видно.
      Евгения Николаевна была явно растеряна. Я ее немножко пристыдил, объяснил, что одной из ее баб что-нибудь приснилось, она всех и напугала. А ведь нервного человека очень нетрудно напугать, раз сам искренно боишься.
      Просидел у нее до утра, успокоил. Предложил переехать в маленький домик, который ее брат занимал до ее приезда. Но она и слушать об этом не захотела. Вероятно, боялась, что будут над ней смеяться.
      Я настаивать не стал, тем более, что считал все эти страхи никчемными, но очень просил Евгению Николаевну никому об этой истории не рассказывать. Откровенно говоря, я боялся волнений на приисках. Мне было известно недовольство рабочих и разговоры среди татар и казаков поселка, когда директор затеял перебраться в голландский дом. Они очень злобно толковали о том, что, мол, голландец не потерпит беспокойства и, чего доброго, нашлет мор либо на скот, либо на детей.
      К утру барышня наша успокоилась и повеселела. Попросила только, чтобы на ночь прислали к ним сторожа.
      Следующую ночь меня не будили, но когда я зашел утром проведать Евгению Николаевну, то узнал, что в директорском доме никто глаз не смыкал. Всю ночь голландец ходил по комнатам, стонал, охал, хлопал дверями. Татарин-сторож взывал к Аллаху и заявил, что ни за какие деньги в проклятом доме не останется. Обе бабы: и кухарка, и горничная -- заявили, что на ночь уйдут. Ну как тут быть? Стал снова уговаривать Евгению Николаевну, чтобы переехала в маленький домик. Нет. Уперлась, и ни за что.
      Пошел домой, рассказал всю эту историю моему помощнику Белову. Обдумали, обсудили. Он был того мнения, что все эти фокусы проделывала прислуга, которой, наверное, очень хотелось перебраться в маленький домик. Убирать большие комнаты было сложно и хлопотно вот они и решили припугнуть барышню. Вот, значит, выждали, когда директор уедет, да развели всякие бабьи страхи.
      Так я Евгении Николаевне и доложил.
      Она, однако, нашла, что все наши догадки -- форменная ерунда, потому что прислуга волнуется гораздо больше, чем она, и даже заявила, что на ночь ни за что не останется.
      Я все-таки слуг вызвал и побеседовал с ними с глазу на глаз. Говорил и ласково и строго, да толку вышло мало. Ревут и лопочут что-то совсем уже несосветимое.
      Тогда стал я их урезонивать по очереди. Вызвал сначала горничную.
      -- Фрося, -- говорю, -- признайся, голубка, что это ты по молодости лет пошутила. Барышня обещала тебя простить и даже зеленого бурдо на юбку подарит. Барышня веселая, она сердиться не умеет.
      А та в ответ еще пуще ревет, да еще с причитаниями:
      -- Ой, милушка, и на кого ты нас, родная, да спокинула, да на погибель, да на неминучую...
      -- Ну, -- говорю, -- это, значит, кухаркины штучки. Ты ее поймай, получишь зеленого бурдо.
      Отпустил ее, позвал кухарку.
      -- Ульяна, -- говорю, -- ты, кажется, потолковее. Неужели ты не понимаешь, что это все Фроська куролесит? Ты мне ее поймай, а барышня тебе желтого бурдо на юбку подарит -- она обещала.
      Так у нее -- эдакая злющая баба -- даже губы побелели.
      -- Фроська, -- говорит, -- душа хрещеная, она в такое дело не встрянется. Она в Филипповом посту скоромятину не жрала, как другие. Фроська! Ты Фроську лучше оставь.
      Совсем рассатанилась.
      -- Ну, -- говорю, -- успокойся. Мы, -- говорю, -- барышне другую кухарку найдем, потерпи до завтра.
      А та в ответ:
      -- И никакая другая кухарка у вашей барышни жить не станет.
      И прибавила очень многозначительно:
      -- Барышня-то ваша, видно, и сама такая.
      -- Какая, -- спрашиваю, -- "такая"?
      -- А такая. Сами понимаете. Может, из мертвячек, а может, и еще похуже. Об ней и по всему поселку так-то говорят.
      Черт знает что!
      А что на это ответишь? Я даже оторопел.
      -- Дура ты, -- говорю, -- дура. Дура ты петая, перепетая.
      Больше ничего и не придумал. Пошел опять к Евгении Николаевне.
      -- Вы уверены, что прислуга здесь ни при чем? Может, они каких-нибудь своих женихов подговорили производить все эти фокусы?
      Барышня даже обиделась.
      -- Я же вам говорю, что сама была на кухне, когда дрова вдруг полетели в разные стороны. А этот дикий вой -- ведь он проносится под самым потолком. Как хотите, я ведь тоже не суеверная. Однако перед такими явлениями разум смолкает.
      -- Все это, -- говорю, -- отлично, а что вы будете здесь ночью одна делать? Даже сторож-татарин не соглашается у вас дежурить. Не хочу вас пугать, но ведь у нас на приисках всякий народ водится. Узнают, что дом пустой, и просто-напросто залезут и ограбят.
      Она минутку призадумалась, а потом весело так улыбнулась и говорит:
      -- Знаете что -- приходите ко мне сегодня ужинать и тащите с собой побольше народу. Лесничего приведите, доктора, Собакиных. Я вам дам холодный ужин, шампанского, а в полночь мы все вместе подкараулим голландца. Интересно, посмеет ли он при вас появиться... Белова прихватите тоже, можно и батюшку.
      -- Батюшка в уезд уехал.
      -- Одним словом, -- говорит, -- набирайте народу побольше. Не беда, что прислуга удерет, мы и без нее справимся.
      Развеселилась моя барышня -- ничто ее не берет. Ну, думаю, голубушка, хоть ты с виду вроде птички, однако нервы у тебя коровьи.
      А она щебечет:
      -- Жаль, что брат ключ от столовой с собой увез, придется ужинать в гостиной. Не было бы тесно.
      Оставил я ее, значит, в самом благодушном настроении, да и сам подбодрился. В общем, думаю, это очень остроумная идея -- созвать побольше народу, да и выяснить, в чем дело.
      Решил идти домой завтракать, а по дороге завернуть к доктору позвать его на вечер к Евгении Николаевне.
      Около приисковой конторы заметил какое-то странное оживление. Несколько групп наших рабочих-татар, а с ними и поселковые башкиры о чем-то довольно бурно галдели и махали руками в сторону директорского дома.
      "Какие-нибудь, -- думаю, -- недоразумения".
      Хотел подойти узнать, да тут отвлекло мое внимание появление какого-то мужика в тулупе на лыжах.
      Бежал мужик довольно скверно, поддергивал левой ногой. И бежал он прямо на меня. А подбежав, протянул руку и отрекомендовался:
      -- С-собакина!
      Это наша милейшая Марья Петровна, химикова жена, вырядилась в тулуп.
      -- Поздравляю вас, говорит, вот мы и у праздничка! Таких вредных дур, как ваша Евгения, при Петре Великом всенародно батогами били.
      Я прямо глаза выпучил:
      -- Да Господь с вами! За что вы ее так?
      -- Да, били. И прав был великий реформатор! За что? За распространение вредных суеверий среди народа.
      -- Да опомнитесь, -- говорю, -- она как раз наоборот, чтоб доказать, что не верит, и в доме в этом проклятом поселилась.
      -- Да, поселилась и этим вызвала появление духа. Все об этом говорят. Она поколебала престиж своего брата. И потом, к чему было привозить сюда граммофон? Чтобы всем нам нос утереть и выделиться? А киргизы говорят, что это у нее черт в коробке, и подрывают престиж начальства.
      -- Ну, -- говорю, -- милая Марья Петровна, вы это просто на нее за вашу моську сердитесь. Сознайтесь!
      А она вдруг ни с того ни с сего как завизжит:
      -- Моя собака вам не моська. Моя собака болонка из мальтийских пуделей!
      Потом мне объяснили, что это она была в меня влюблена и ревновала к Евгении Николаевне.
      Ну а тогда я махнул рукой и уж, конечно, не стал ее приглашать в директорский дом на ужин и прямо побежал к доктору.
      Доктора Зоммера застал я в самом непотребном виде.
"У меня в померкшей келье — Два меча. У меня над ложем — знаки Черных дней. И струит мое веселье Два луча. То горят и дремлют маки Злых очей".

Eliz

  • Ветеран
  • *****
  • Сообщений: 3509
  • Репутация: 1290
  • Eliz Eliz Eliz Eliz Eliz Eliz
Re: Тэффи.Нежить
« Ответ #28 : 14 Января 2020, 06:10:23 »
    Сидел он на кровати, желтый, весь запухший, уставился в одну точку и двумя руками себе грудь чесал.
      А на столике у кровати початая бутылка водки и глиняная мисочка с кислой капустой. Эдакая гадость!
      -- Ловко, -- говорю. -- Где же это ты, Христиан Матеусович, изволил так назюзиться?
      А он посмотрел на меня грустно так и честно:
      -- А это, -- говорит, -- я вчера у лесничего набодался. Так, -- говорит, -- набодался, что домой по лесенке на бровях шел. Вот как. И лесничий изрядно намок, хотя он непьющий, так ему ничего. И Иван Епинетович с нами пригубил. Того снегом оттирали.
      Я головой покачал.
      -- Смотри, до чего ты себя довел. Ведь ты, Христиан Матеусович, сегодня на дыню похож.
      Он обиделся.
      -- Н-не нахожу!
      -- Ведь вредно это тебе!
      -- Н-не замечал.
      Передал ему приглашение Евгении Николаевны, а он вдруг засопел.
      -- А ну ее, -- говорит, -- трясогузку, к лешему. У меня из-за нее только неприятности.
      -- А что такое?
      -- Я из-за нее и пить стал.
      -- Как из-за нее? Да ты тридцать лет пьешь!
      -- Нет, -- говорит, -- вчера из-за нее стал... Ужасные неприятности. Мне, понимаете, фельдшерица говорит, что в поселке на башкирском конце ребенок заболел -- жар, сыпь, не корь ли. А то, может, и скарлатина. Ну я, конечно, пошел. А там у них в избенке народу набралось не протолкнуться и галдят-галдят. Оказывается, шамана своего ждут. И, понимаете, меня к ребенку-то и не пускают. Я скандалю, требую. Ведь если, не дай Бог, скарлатина, ведь они ее по всему поселку разнесут. Бабы-дуры с ребятишками туда же лезут... Я кричу, а меня не пускают, да и только.
      Наконец, старый черт какой-то за рукав меня потянул, отвел от избы и говорит по-русски:
      -- Тебе сюда нельзя, ты в черный дом ходишь. От черного дома на нас на всех мор пойдет. Мы так давно говорили. Теперь началось.
      Понимаете -- какая брехня заварилась? А хари крутом тупые, зверские. Ну чего, думаю, на рожон переть -- все равно лечить при таких условиях нельзя.
      Ну, пошел к лесничему и напился как щучий сын.
      Меня, признаюсь, эта докторская история очень смутила. Ведь если действительно начнется эпидемия, так они чего доброго против директора бунт устроят! Народ темный, тупой.
      Рассказал доктору, что видел около конторы какие-то беспокойные группы.
      -- Во-во! Значит, началось. Надо бы Евгении Николаевне убраться подобру-поздорову, пока не поздно.
      Я рассказал о нашем плане собраться у нее вечером. Зоммер одобрил:
      -- Это неглупо. Непременно надо все сегодня же раскрыть и покончить.
      Обещал:
      -- Приду, если, так сказать, нервы у меня успокоятся.
      Ну-с, отправился я домой. Прихожу, а меня Белов ждет.
      -- Вас, -- говорит, -- два раза какой-то татарин спрашивал. Кушка, что ли.
      Кушку я знал. Из наших рабочих, довольно видный.
      -- Чего бы ему от меня понадобилось?
      Рассказал Белову все наши дела и приключения. Он план одобрил, обещал вечером и сам прийти и за лесничим сбегать.
      Только что подзакусили -- приходит татарин. И сразу:
      -- Нехорошо, -- говорит. -- Ты, -- говорит, нас обманул.
      -- Когда? Что?
      -- Сам знаешь. Когда в Селябу за мясом ездил.
      Селябой сибиряки Челябинск зовут.
      В начале зимы ездил я в Челябинск, привез для рабочих несколько мороженых туш, их в снег зарыли. И тогда еще татары волновались -- татарское ли я мясо привез, то есть по ритуалу ли убой произведен. Специально пришлось нарочного посылать за документом.
      -- Как же я вас, -- спрашиваю, -- надул? И о чем ты говоришь?
      -- А о том, что мясо из Селябы привез нечистое.
      -- Да ведь я вам, дуракам, документ показывал!
      -- Это ты нас обманул.
      -- Да с чего вы взяли? Ведь уж тому два месяца. Два месяца молчали, а теперь вдруг.
      -- Молчали, потому что не знали. А теперь нас Аллах за нечистое мясо наказывает. На детей мор послал, и в директорском доме голландец чудит. Теперь из-за тебя всем нам погибать надо.
      Час от часу не легче!
      Ну, я, конечно, объяснил татарину, что он дурак. Да разве этот народ чему-нибудь поверит.
      Настроение создавалось пренеприятное.
      Послал сторожа с письмом к Ивану Епинетовичу с приглашением на вечер. На доктора надежда была плоха, вообще все как-то не вытанцовывалось.
      Сторож Ивана Епинетовича дома не застал. Белов направился к лесничему, а у меня навернулись кое-какие дела в конторе, от которых освободился только к вечеру и, не заходя к себе, пошел прямо в директорский дом.
      К удивлению моему, застал я там довольно большое общество: фельдшерицу, лесничего, аптекаря с женой, штейгера с сестрой, Ивана Епинетовича, моего Белова и, что окончательно сразило меня, химика Собакина, и супруга Марья Петровна с ним. Их, оказывается, привел Белов.
      Накормила нас Евгения Николаевна на славу. Ужин был холодный, всякие там заливные и прочие штуки. Словом, отлично. Шампанское, как говорится, лилось рекой.
      Хозяйка была весела и любезна. Извинялась, что прислуги нет:
      -- Чуть стало смеркаться, накрыли на стол и сбежали. Я, конечно, не отрицаю, что в доме творится что-то неладное, но не боюсь.
      Гости, по-видимому, очень приятно провели время, но после ужина стали как-то нервничать и просили граммофона не заводить, так как о нем очень враждебно поговаривали приисковые татары и башкиры.
      Фельдшерица скоро ушла -- ей действительно нужно было в больницу. За ней поднялась аптекарская чета, а с ними и Собакины -- им было по дороге. Словом, к половине двенадцатого из гостей остались только мы с Беловым.
"У меня в померкшей келье — Два меча. У меня над ложем — знаки Черных дней. И струит мое веселье Два луча. То горят и дремлют маки Злых очей".

Eliz

  • Ветеран
  • *****
  • Сообщений: 3509
  • Репутация: 1290
  • Eliz Eliz Eliz Eliz Eliz Eliz
Re: Тэффи.Нежить
« Ответ #29 : 14 Января 2020, 06:10:54 »
    -- Может быть, и вам хочется уйти? -- лукаво спросила хозяйка. -- Вы не стесняйтесь, я ведь не боюсь и одна остаться.
      Но мы высказали твердое намерение просидеть до утра.
      -- Ну, знаете, -- засмеялась хозяйка, -- вы сидите, если хотите, а мне, откровенно говоря, хочется спать. Да и вам скоро надоест сидеть. Поэтому предлагаю одному из вас лечь в кабинете брата, а другому -- здесь, на диване. Сейчас принесу вам пледы и шубы. Укройтесь как следует и спите.
      Мы так и сделали. Револьвер свой я вынул и положил на столик около дивана.
      Сначала прислушивался. Потом заснул.
      Вдруг чувствую -- дергает меня кто-то за плечо. Вскакиваю -- Белов. Бледный, глаза выпучены.
      -- Слушайте, -- говорит. -- Слышите?
      Минута молчания, и вдруг дикий вой, протяжный, хриплый, пронесся в воздухе и замер.
      Мы бросились к дверям.
      В конце коридора, у двери в кухню, стояла Евгения Николаевна.
      -- Вы слышали? -- спросила она. -- Я не могла оставаться в своей комнате. Там еще страшнее. Пойдите туда сами, послушайте.
      Мы кинулись в ее комнату. И едва вошли -- тот же дикий вопль пронесся над нашими головами. Белов схватил меня за руку. Он весь дрожал.
      -- Я сбегаю... за полицией... приведу сторожей... На него смотреть было жалко.
      Вой стих. Евгения Николаевна подошла к нам.
      -- Какой ужас, -- сказала она.
      Но самой этот ужас как будто нравился. Глазки у нее блестели, лицо было оживленное и ничуть не испуганное.
      -- Надо сейчас же осмотреть весь дом, -- решил я. -- Где ключи от столовой?
      -- Брат увез.
      Мы поколотили по двери, конечно, без всяких результатов. Замок был прочный. Хозяйка притащила даже из кухни топор.
      Пока она ходила за топором, вой раздался снова. Когда пришла -- смолк. Я это заметил.
      Между тем Белов неожиданно исчез. Я слышал, как хлопнула входная дверь. Ну, думаю, и Бог с ним.
      -- Я кое-что придумал, -- сказал я Евгении Николаевне. -- Что? А вот сейчас увидите. Принесите, пожалуйста, для начала кухонное полотенце.
      Она удивленно подняла брови, однако тотчас же пошла в кухню. Я тихонько прокрался за ней.
      И только она завернула за угол коридора, как снова по всему дому раздирающий душу вопль.
      Я этого и ждал.
      У самой двери в кухню стояла Евгения Николаевна и тянула шнурок огромного вентилятора, построенного покойным голландцем по африканской системе.
      -- Подождите, -- сказал я, -- вы слабо тянете. А ну-ка, я сам.
      Она даже подпрыгнула от неожиданности. Потом схватила меня за руки, закружила, завизжала и хохотала, хохотала до слез.
      Я выдержал, когда она поуспокоится, увел ее в гостиную и очень серьезно объяснил ей всю опасную глупость ее поведения. Рассказал о брожении среди рабочих, о злобе башкир, о том вреде, который она всей этой историей принесла брату, и как трудно будет снова все наладить. Рассказал и о "говяжьем бунте" и грозящих мне неприятностях с татарами.
      Она присмирела.
      -- Как же теперь быть? Мне и в голову не приходило, что здесь все такие идиоты. Но -- что это? Слышите?
      Какой-то ровный стук, словно как бы от пишущей машинки. Откуда? Со стороны запертой столовой.
      -- А это что за фокусы? -- холодно спросил я.
      Но она была совсем растерянная и крепко вцепилась мне в руку.
      Я отстранил ее.
      -- Ну, это мы сейчас узнаем.
      Я быстро схватил со стола револьвер и выбежал в коридор и остолбенел.
      Дверь в столовую была распахнута настежь.
      Я вбежал в темную комнату.
      Высоко у стены под самым потолком пылали какие-то огненные зубы и что-то стучало, трещало...
      -- Я стрелять буду!
      Огненные зубы как-то странно запрыгали. Я поднял револьвер и выстрелил. Огненная боль обожгла мне щеку. Грохот, звон, треск... Истерический вопль Евгении Николаевны покрыл все. Я видел, как она распахнула дверь и кинулась на улицу. Я побежал за ней, схватив на ходу какую-то шубу. Догнал живо -- она почти тут же упала. Снегу только что намело что ли не по колено.
      -- Это опять какие-то ваши фокусы, -- кричу ей.
      Однако я сам понимаю, что ей не до фокусов. Дрожит вся и прямо в истерике.
      -- Самовар, -- шепчет, -- самовар...
      Зубами стучит.
      Завернул ее в шубу.
      Куда деваться? Не идти же назад в этот чертов дом. Вести ее к себе немыслимо. Далеко, да и нельзя благородную девицу вдруг ночью на холостую квартиру.
      Вспомнил -- больница недалеко, там наша фельдшерица дежурит.
      Потащил мою барышню почти что на руках. А она все свое:
      -- Самовар! Самовар!
      И вся дрожит.
      Еле добрались до больницы. Там ее фельдшерица растерла, уложила. Я ждал в приемной.
      -- Ничего, -- говорит. -- Успокоилась.
      И вдруг как ахнет:
      -- Батюшки, -- говорит, -- где это вы себе щеку-то так ошпарили?
      А я сгоряча и не заметил. Вся левая щека полосой -- кипятком.
      -- Евгения Николаевна рассказывает, что у них там под самым потолком самовар закипел, говорит, с водой туда и поднять совершенно невозможно.
      Тут я понял. Это я, значит, выстрелил в кипящий самовар.
      Черт знает что такое! Вот так голландец. Ну как в этой ерунде разобраться! Перевязали мне в больнице щеку. Пошел я домой. Решил, что завтра дознаюсь в чем дело. Однако будит меня под утро сторож.
      -- Беда, -- говорит. -- Горит директорский дом, а татарва не дает гасить, пожарных отгоняет. А сами воют, потому что ветер на поселок гонит.
      Ну, долго тянуть не стану. Дом сгорел. Очевидно, от этого самого самовара. Евгению Николаевну повидать не удалось -- она так и осталась у фельдшерицы. Да и некогда было. Сами понимаете, сколько с этой проклятой историей началось всяких хлопот. Еле-еле наше дурачье угомонилось. И только на следующее утро побежал я в больницу. И как раз по дороге встретил кибитку, запряжка две лошади рядом, одна на вынос, -- по-сибирски "бочкой", -- кто-то сидит закутанный.
      Потом узнал, что это и была она, Евгения Николаевна. Поехала в Екатеринбург к брату.
      Подумайте только -- так ведь никогда и не дознались, в чем дело. Ведь и лестницы такой в доме не было, чтобы можно было втащить под самый потолок кипящий самовар. И ключ от двери у директора, и прислуги в доме не было.
      Татарва наша скоро успокоилась. Дом сгорел, и значит, вся нечисть выветрилась.
      Почти никого из героев этой истории не осталось в живых. Евгения Николаевна, как я уже упомянул, покончила с собой. Впоследствии и брат ее тоже застрелился. Ивана Епинетовича убили большевики, Белова тоже, доктор спился. Собакина пропала без вести. Но кое-кто все-таки уцелел и, если услышит эту историю, сможет перед вами засвидетельствовать о достоверности этого невероятного приключения. Самовар в роли привидения. Это не банально.
     

    КОММЕНТАРИИ
     
      Чудит. Святки -- промежуток времени от Рождества Христова (7 января) до Крещения (19 января).
"У меня в померкшей келье — Два меча. У меня над ложем — знаки Черных дней. И струит мое веселье Два луча. То горят и дремлют маки Злых очей".