Маргарита делает то же и садится на своем месте.
Настенька
(тихо Достойнову).
Вот что для меня странно! Я имела случай узнать эту Маргариту весьма с невыгодней стороны, а ей приписывается такая сила? Нельзя, чтоб ясновидящая не знала!
Достойнов.
Погодите, вы еще более увидите странностей.
Настенька.
Пожалуйста, замолчите. Она скоро вас откроет.
Пузыречкин
(наклонясь к столу, будто рассматривает баночки, подкладывает Евгении тетрадь и, держа ее за пульс, тихо говорит).
Больная купчиха приходит. Вот ей ответы.
(Делает знак Перфильевне, чтобы подошла, которая от слабости едва идет, дрожит, опирается на костыль.)
Евгения
(не обращаясь к ней, по временам всматривается в тетрадь неприметно для других).
Бедная, страждущая ко мне приходит. Я должна подать ей помощь. Жена умершего купца! До семидесяти лет живет на свете.
Дакалкин.
Как раз отгадала! Я думаю, вернее метрической книги!
Перфильевна
(охая).
Будет так – с лишком около того.
Евгения.
Шестой год твоей болезни – это много! Но прежде того ты начала чувствовать слабость, лишаться зубов, волосы твои поседели, зрение мало-помалу притуплялось, голос становился слабее… Болезнь неприятная!
Голоса.
Вот как отгадывает! Удивление!
Евгения.
Давно уже, очень давно, как ты вышла замуж! Лет пятьдесят…
Перфильевна.
Грешное дело, мать ты моя родная!
Евгения.
Не произноси несправедливости! Я не могу быть тебе матерью, а разве, по летам, внукою.
Голоса.
И не смотря, все видит, все знает!
Евгения.
Несносна ее болезнь! Время освободит от нее. Но я хочу помочь ей. Ее не так лечили. Здешние доктора невежды…
Голоса.
Это чудо, как отгадывает!
Перфильевна.
Не умру ли я от этой болезни?
Евгения
Дай мне твой костыль.
(Подают, она долго потирает его рукою сверху и отдает.)
Костыль сей не для мертвых, живой человек должен опираться на него.
Перфильевна
(ободрясь).
Как же я рада, что еще проживу!
Г-жа Скупинская
(сидящим около нее).
Она добрая старушка. Я очень довольна, что еще проживет на сем свете.
Евгения.
Ей надобно пособить. Я употреблю простое средство, без лекарств, чтобы ты немедленно укрепилась. Доктор! Возьми платок Маргариты и помавай над страждущею трижды три раза. После первых трижды она перестанет стонать, после вторых – почувствует крепость во всем теле, а после третьих – не будет иметь надобности в костыле и бодро сама по себе пойдет домой.
Пузыречкин с важностью подходит к Маргарите, берет у нее белый платок и важно машет над Перфильевною.
Перфильевна.
Что это? Как рукой сняло!
Пузыречкин машет еще три раза.
А после которого маханья костыль мне не будет нужен-та?
Пузыречкин.
После третьего.
Перфильевна.
Продолжай же, батька! Я уж и так слышу и вижу, как в двадцать лет.
Пузыречкин машет еще три раза.
(Она отбросила костыль.)
Ахти! да я словно переродилась! Не только могу проворно и бодро ходить, но еще бы сплясала против молодой.
(Хочет ходить крепко, но шатается и дрожит, как обыкновенно старуха.)
Вот… вот каким молодцом стала!
Г-жа Дакалкина.
Мусье доктор! Одолжи-ка, батюшка, платочка! Помахаться-то, помахаться и мне, грешной, от слабости и недугов.
(Машет на себя платком и подзывает дочь.)
Настенька, мой друг! иди ко мне.
(Машет на нее.)
От уроков, от слабости, от простуды.
(Отдает платок Маргарите с поклонами.)
Перфильевна
(между тем доставала деньги).
Чем же мне тебя благодарить? Вот что принесла, все возьми за твое лечение. Теперь пошла Степанида Перфильевна лет на двадцать.
Евгения.
Мне не нужна твоя благодарность, а тем более подарки. Благодари сверхъестественную силу за твое исцеление, но не словами, а благотворением, для чего и отдай все принесенное тобою и вперед отдавай чрез благочестивую Маргариту в руки бедным.
Перфильевна
(отдает Маргарите деньги).
Возьми, преподобная мати! Не осуди за малость. Случится, увижусь – тогда и еще что прибавлю. Перфильевна себе на уме, не последние принесла.
(Хочет идти и возвращается к Евгении.)
Еще спрошу: коли мне случится снова прихворнуть, хоть я теперь и совсем здорова, чем мне, моя… благодетельница, попользоваться в случае, чтобы тебе спросами не скучать?
Евгения.
Самым простым средством можешь помогать себе во всех болезнях. Хранишь ли ту салфетку, на которой обедаешь в день пасхи?
Перфильевна.
Есть… помню, есть. Так что прикажешь с нею делать?
Евгения.
Как скоро почувствуешь в себе слабость, то отрежь от той салфетки лоскуток в три пальца ширины и столько же длины и прикажи себя им окурить на дубовых угольях. В тот же час ты встанешь.
Перфильевна.
Благодарствуйте, премного благодарствуйте. Слезно прошу: посети меня, убогую! Я найду, чем тебя принять и чем угостить. Киевское варенье, какого здесь ни за что не достанешь. Как еще ходила на богомолье, так баночку дерену там купила и теперь берегу для дорогих гостей. А каким чайком тебя попотчую! Еще покойник мой выписывал к нашей свадьбе прямо из Сибири, так щепотки две осталось, не пожалею для тебя. Пойти же мне домой. Прощения просим!
(Хочет идти, но шатается.)
Где же мой костыль? Взять было от собак.
(Наклоняется поднять, но не может.)
Пузыречкин ей подает.
Славно-славно переродилась! Ну, как в двадцать лет.
(Идет слабо, но бодрится, – уходит.)
Г-жа Дакалкина
(продолжая говорить мужу).
Так вот какая сила в простой салфетке! Стану теперь беречь.
Дакалкин.
О магнетизм!
Пузыречкин
(будто пробуя пульс Евгении, говорит тихо).
Ученый идет, вот ему ответы.
Евгения.
Подойди, муж, обладающий всею ученостию, постигший все науки, смотрящий на них совсем с другой точки, нежели все прежние и будущие мудрецы. Муж, осуждающий все доселе во всех родах написанное, желающий понятия всех направить по своим понятиям, стремящийся затмить и помрачить ученостью своею ученость всех доселе бывших и имеющих быть, – но жаль, что никто тебе не верит, не внимает и не читает.
Точкин.
Так, великая! Ты меня узнала, постигла и разгадала. Ты знаешь завистников, завидующих мне от зависти. Но я презираю меня презирающих, отвергаю меня отвергающих, нападаю на нападающих на меня. Писал, пишу и буду писать! Читают ли меня или нет – я пишу. Я вижу, слышу и чувствую, что я или рано, или поздно родился, не для сего времени. Докажу это фактами. – но о сем скажу когда-нибудь после. Точно, мудрая! Пять столетий прежде или пять столетий после, и я был бы на своем месте. Все типографии в мире заняты, завалены, упражнены были бы произведениями моего ума, таланта, гения – génie. Но теперь, в сие время, в текущую эпоху умы не способны меня понимать, а признаюсь… мною владеет также слабость, ибо и я смертный, о чем буду говорить после. Хочу быть, на зло меня критикующим, – хочу быгь читаемым, известным, прославленным. Пришел спросить у тебя совета: что и о чем я должен писать? Я обещал объяснить о таком множестве предметов, что не постигаю, за что и приняться! Я обещал подтвердить все фактами, предположим, что я их не имею, но они у меня в рассудке, а рассудок мой в них. Пусть перецеживают мои хулители эту мысль, но она недостижима, и об этом я буду говорить после. Но теперь с чего начать? Какую науку, какую часть науки, какое отделение науки я должен объяснить, очистить и… и – разложить?
Евгения.
Займись историею.
Точкин.
Желаю – и желаю взглянуть на историю совсем с другой точки, нежели как взирали на нее мужи, именуемые, на зло мне, мудрыми. Но для истории нужно знать логику, а у нас она несовершенна, превратна, безобразна, то я хочу прежде всего составить, создать, слепить свою логику.
Евгения.
Историку, такому, как ты, не нужна логика, ты пишешь историю.
Точкин.
Правда, истина… третьего подобнозначительного в нашем языке нет, но я хочу, чтобы наша словесность, шагнувшая с того времени, как я взялся за перо, – десять лет вперед шагнула и еще далее, и для того сочиню, изобрету, составлю третье, подобнозначительное двум первым. Но и грамматика у нас так несовершенна, несмотря на то что написал…
Евгения.
Историку, как ты, не нужна грамматика, ты пишешь историю.
Точкин.
Но, о всеведущая! Ты видишь, знаешь, понимаешь, что я не силен в истории.